— Три раза спрашиван был, и все три на дыбе.
— Пытали? — Алешка брови вскинул.
— А что на дыбе делают?
— Что ты сказал?
— Ничего.
— Ушаков допрос вел?
— Генерал только про самокип и казенное довольствие. Помнишь мужика с ружьишком, когда мы с армаями стакнулись?
— А как же.
— Вот он меня и допрашивал про Елисавет Петровну.
— Добре. Жди тут, доложу ее величеству.
И в сей же час возвернулся:
— Ее величество ждет тебя.
Я ковылками следом пошел. Ее величество сидела в кресле, в атласном платье с вырезом, как у цветочка лазоревого. Столик на кривых ножках впримык стоял к креслу. На нем чашки с кофием, грецкие орехи и всякая размайка. Очеса ее величества меня вназырь разглядывали.
Отдал я ей поклон поясной, а она рекла:
— Вон ты какой.
— Какой есть, весь тут, ваше величество.
— Да не весь. Молчать умеешь.
— Жить не умею, ваше величество.
Свела брови свои Елисавет Петровна, однако тут же сверкнула жемчугами:
— Выходит, что и я с тобой в поджигах была? — И сызнова жемчуга показала. — Ты умеешь молчать, а я умею слово держать. Алексей Григорьевич, подай мне бумагу и награду.
Алешка бумаги ей протянул и шкатулку.
— Подойди, Асафий.
Дала она мне бумаги со шкатулкой.
— Оные паспорты и вольная всему твоему семейству и пятьсот рублей денег за твою верную службу на благо державе и короне российской.
Всякое даяние благо, говаривал отец Василий. Взял я бумаги и деньги и молвил:
— Благодарствую, ваше величество.
— А теперь ответь: почему с трехкратной пытки про меня ничего не сказал? — Елисавет Петровна сызнова очеса в меня вперила.
— Алешку пожалел, — ответил я. — Камергера Алексея Григорьевича Разумовского.
— А меня?
— Обоих…
Помолчала самодержица, а после рекла:
— Ступай.
— Ваше величество, — опомнился я. — Дозвольте за батюшку Василия слово сказать. Расстригли его по доносу Куцего, что за вами следил и на меня донес.
— Где нынче отец Василий?
— В Кронштадте звонарем.
— Хорошо. Ступай…
Уложил я в пазуху вольную и паспорты, шкатулку под мышку устроил, откатили меня пошевни до храмины. Дядя Пафнутий дрова на дворе рубил, уже самокип развел, из трубы искры на снег летели, как подбитые птицы.
— Слава тебе, Господи, воротился.
Как вошли во флигель, я второпи шкатулку-то обронил, из нее монеты новенькие посыпались. Собрал их и вижу — нет на них Ивана Асафьевича. После-то по всей Руси монету с ликом моего сына на новую меняли и изымали и сызнова переливали, чтоб забыли о прежнем императоре, будто его и не было.
— Кого ограбил? — спросил дядя Пафнутий.
— Елисавет Петровну. — Я вытащил свернутые бумаги, на стол положил, развернул, чтоб печати не повредить.
Прочел дядя Пафнутий и сказал:
— Вот и пришла нам пора разлучаться, Сафка.
— Почто?
— Не останешься ты в Питере, как пить дать. В Москву подашься. Даже Рыжий тебя не удержит…
Прочел думы мои тайные дядя Пафнутий — видать, на варе моей вязью выведено было, что брошу я сей сатанинский город. Однако с чего у меня на душе ровно кошки скребли, никак в толк не мог взять. Мне бы радоваться — вольную отписали всей семье, деньги дали. А меня тоска за горло схватила. Знобко и сиротно на душе стало. На всю жизнь с цветочком лазоревым расставался, с сыном своим первенцем Иваном. Истина, она — как хлеб мужицкий, впромесь с полынью рушится…
Через пять годов на Благовещенье сон мне был, будто предо мной изгорье, на вершке его стоит цветочек лазоревый телешом и Ивана на руках держит. А изгорье снегом покрыто. Иду я босой к Аннушке, стылая корка мне ноги режет до крови, склизко, упал я и вниз полетел. Встал и сызнова подниматься принялся, а цветочек лазоревый зовет: «Асафий!..» Дошел я до половины, оскользнулся, и понесло меня туда, откуда я подъем начал. Пошел в третий раз, уже на карачках, дополз до вершка, а Аннушка по другую сторону излобка падает с сыном и все зовет: «Асафий!..»
Проснулся я и до утра очей не сомкнул. Жене своей Александре ничего не сказал. У нас с ней первый сын родился. Купили мы избу в Замоскворечье, тятя с матушкой на той же улице поселились. Промышлял я резным ремеслом. Отец Василий тоже в Москву переехал и службу правил в храме апостола Филиппа.
Тимоха приезжал из Питера раза два. Рассказал, что после Благовещенья в сорок шестом году — как раз когда сон я видел про цветочек лазоревый — в Александро-Невской лавре хоронили принцессу Анну Леопольдовну рядом с ее матерью. Императрица Елисавет Петровна плакала. А мы с Тимофеем так плакать и не научились.
А через годок-другой принялся я самокипами торговать. Поначалу запасся медью и оловом и прочими материалами. Первые пять самокипов продал за три недели. А еще через два года в Москве все уже знали, у кого самокип покупать. Александра второго сына мне родила. Добрая она была баба, жили мы с ней в мире и согласии. В ину пору припомню я ее пророчество и говорю: