— Отец Василий тоже в ясновидцах ходил. Предсказал, что Максим Толстой капитаном будет, ин по его и случилось. На дыбе Максима не растягивали. Сослали в Оренбург, а после Елисавет Петровна вернула его, получил он чин капитанский и пятьсот рублей и тут же на пенсию вышел по увечеству. Стало быть, не зря отказался присягать Ивану Антоновичу.
— Что ж она тебе-то пенсию не дала?
— Так меня не подводили к присяге, а уж коли б подвели, присягнул бы я Ивану…
— Асафьичу… — тихо молвила она.
Про все ведала Александра. Что подарит она мне двух сыновей. Что первенца своего видеть я буду только на червонце, что от менял казенных утаил. Доставал я червонец в день рождения Ивана из сундука и смотрел на лик в круге золотом. И хоть Александра пророчествовать перестала, упросил я ее как-то, чтоб она про сына моего первого рассказала, где он и что с ним. Упредила она меня: «Смотри не пожалей…»
Замерла предо мной, глаза остоячились, ровно соча питерская, и заговорила моя ясновидица:
— Сын твой в крепости сидит, Писание читает. Вот встал к окну. На окне медведь, из дерева вырезанный, взял он его в руки, назад вернул. В дверь капитан вошел… Иван к нему оборотился и спрашивает: «Ответь мне, кто я?» Капитан плечами пожимает. А Иван говорит: «Я император и самодержец российский… а вы меня в тюрьме гноите…» И ногою топнул. «Пустоту ты мелешь», — ответил капитан… «Вы все еретики! — кричит Иван. — За что вы меня в крепости держите? Что я вам сделал? Мне уже девятнадцать лет. Выпустите меня отсюда!»
— Будет! — крикнул я. Александра вздрогнула, и глаза ее оживели. Испарина на лбу ее выступила. Перекрестилась она и на грудь мне упала…
Солгала Елисавет Петровна Алешке, что отправила Аннушку с принцем и детьми в их отечество. Стал вечным нятцем в крепости сын мой. Когда Елисавет Петровна короновалась в Москве в сорок втором году, трем мужикам ноздри вырвали, а третьему и язык и в Сибирь сослали за то, что заступились за Ивана Асафьевича и хотели на трон его возвести.
Степка, скворец мой, за чужого птенца вступился, кота-армая не убоялся. А я за сына родного не сумел постоять. И тут-то вспомнил я, как на дыбе висел трикратно и как петух в застенке после каждой пытки пел. Спасая Елисавет Петровну в граде святого Петра, я трижды отрекался от своего первенца, как апостол Петр от своего Учителя. Стало быть, и свободу свою я купил за то, что сына своего сделал вечным узником. Не та вера правей, коя мучает, а та, кою мучат, сказал как-то отец Василий…
— Нет мне прощения, — молвил я и ничком под образа упал.
— Упреждала — пожалеешь. Во многия мудрости многия печали, Сафушка. Не казни себя, родный мой…
В Питере я боле ни единого разу не был, опричь того случая, когда Тимофей будто в воду канул на много лет. Опасался я, чтобы с ним чего не случилось, как случилось с Федькой-армаем, что меня пытал и допрашивал. В тот год, когда я в Москву перебрался, дядя Пафнутий письмо прислал, в коем сообщал, что в сосну кремлевую с проволокой медной молния угодила. Ствол в единый миг как щепку переломило в том месте, где провод кончался. А в то время катил по дороге Федька, и сосна его придавила. Не успел Санька Кнут добраться до злодея…
В Питере нашел я Тимоху на паперти дворцового храма с кандейкой на шее. Не пел он давно — рассамел совсем, голос потерял и стал жить подаянием. Пенсии ему никакой не дали.
— Сбирай нажитки, — сказал я Тимохе. — Поехали в Москву. Поселишься у меня.
— Какие нажитки? — спросил старый Тимоха. — Вот в Милане, там нажитки так нажитки…
На могилу Аннушки я пошел без него. А уж когда захотелось на памятник Петру Великому взглянуть, мы с ним вместе потопали. Узрел я на каменном целике бронзового коня, а на нем — царя Петра, увенчанного лавровым венком. Копытом конь змия попирал. Спросил я Тимоху:
— Конь что попирает — супость или мудрость?
— Без Куцего не разберешь, — ответил Тимоха.
И хоть старыми мы стали, лысыми и беззубыми, а зареготали, аки дети малые. Потому как не было на нас брильянтовых и иных цепей и ближнего своего за тридцать сребреников мы не предавали. И боле все.
Клюковка вышла. Пора ответ держать.