— Ну что, — спросил я, — без мамки и тятьки пожалеть некому? Как тебя кличут? — Мишка лапой по потылу мне провел и сызнова целоваться полез. Я на руки его принял, пуда два уже тянул. — Стану тебя Лизуном звать.
Тут его товарищи увидели, что я Лизуна на руки взял, кубарьками ко мне подкатились и тоже на руки проситься стали. Самый крепенькой дружков лапами по мордам лупит, не дает первыми ко мне подлезть. Принялся я с ними по траве валяться, кучу малу устроил — не работа, а яблочко аркадское…
Через неделю персиянин Ага-Садык, при слоне состоявший, повел меня к комиссару. Комиссар, чиркая по грамоте облезлым пером, объявил, что отныне я должен неотлучно при слоновой храмине быть, зачел инструкцию, чтоб я не бегал к нему за всякой тютелькой, и рек:
— Приложи руку к бумаге. Крест здесь поставь.
— Зачем крест-то? — спросил я. И фамилию свою вывел.
Комиссар оглядом с маковки до мослов вымерял меня и ощурясь спросил:
— Где грамоте обучен?
— Барин покойный обучил.
— Не врешь?
— Корысти нету.
Слоновый комиссар ящик из-под столешницы выпихнул и книжку с застежкой достал:
— Читай.
То был молитвослов. Видно, комиссар его и не открывал — страницы слиплись дружка о дружку. Перстом комиссар сунул в буквицы и указал:
— Отсель.
— «Агница твоя, Иисусе. — Имя в тропаре не значилось, и я первое, что на ум взошло, провозгласил: — Анна зовет велиим гласом: Тебе, Женише мой, люблю, и Тебе ищущи страдальчествую и сраспинаюся и спогребаюся крещению Твоему…»
Комиссар подошел сзаду, покуда я читал, и тоже глазами, верно, бегал по титлам.
— Вишь ты, — молвил он, застегивая книгу и вернув ее в ящик. — И впрямь не соврал. Ежели потребно будет, позову. Рука у тебя ясная и почерк обловатый, как положено. Ступай…
Через Третий сад спустился я к Фонтанке и дошел до слонового амбара. Храмина была срублена из толстых сосновых бревен, с оконцами под самой застрехой. Створки ворот с чугунными петлями закреплены на вальящатых вереях. Околь служебного флигеля копошились и трещали воробьи. Расхлопчивая дверь скрипела на ветру, у конюшни куры с петухом грелись на солнышке, зарываясь в теплую пыль.
Во флигеле жили приемщик слонового корма Пафнутий Сырцов и Ага-Садык. Не успел я войти, как приемщик молвил:
— Поедешь со мною принимать довольствие. Той слон за день пожирает, сколь коровье стадо не пожрет. И еще морду воротит, коль не по вкусу ему сарацинское пшено сварили, хлебать мой синий хобот.
В канцелярии писцы стрекотали перьями и счетами. Приемщик прошел к подьячему, тот протянул ему бумагу. Как выходить стали, я в бумагу глянул, а там писано: «Сарацинского пшена — три пуда, сахару — два пуда и три фунта, муки пшеничной — шесть пудов, масла коровьего — один пуд, соль — десять фунтов, пряности — десять фунтов, вино виноградное белое — одна бочка».
— А зачем вино-то слону? — спросил я дядю Пафнутия.
— Для сугреву. Летом — вино, зимой — водка. По уставу положено.
За бумагу приемщик крест в канцелярских расчетах поставил, однако бумагу держал как надобно — не вверх ногами, а так, чтоб печать снизу была. Соображал.
Притащились мы на склад. Огрузлый важник положил на те́резы мешок муки, посмотрел на планочку с рисками — в аккурат три пуда было в холстине.
— Забирай, — сказал важник.
Никогда еще я в супость так не впадал: мужик у мужика ворует, да еще в открытую, с честными глазами.
— Ты, мил человек, — сказал я, — еще мешок клади.
Варя у мужика алым цветом пошла, а после багрецом отливать стала.
— Отколь такого грамотея выискал? — спросил он дядю Пафнутия.
— Нонеча пришел.
— И до какого счету обучен считать?
— До шести пудов, как в бумаге отписано, — сказал я.
Растебай инда позеленел, аки камень изумруд. И молча бросил на весы еще мешок муки. Дядя Пафнутий смотрит то на меня, то на весовщика.
— Пшена сколь? — набычился огрузник.
— По бумаге, стало быть, — ответил я.