Может быть, и она сама была ненасытной, а он действительно дарил ее настоящей любовью везде и всегда и в то время, когда они бывали вместе, и даже тогда, когда ее не было с ним.
Разобраться со всем этом нелегко. Поверьте, что мне хочется выразить вовсе не мои собственные мысли, вовсе не то, что я слышал от горбуньи, которую, как вы помните, я оставил в каморке, где она, стоя на коленях, подглядывала сквозь замочную скважину.
Горбунья следила за тем, что происходит в соседней комнате, и вся жизнь этих людей протекала у нее на главах. Маленькая горбунья тоже подпала под власть Уилсона. Она тоже влюбилась в него, тут не может быть ни малейшего сомнения. В комнате, где она стояла на коленях, было темно и грязно. На полу, должно быть, скопилось немало пыли.
Она рассказала мне — впрочем, даже если это и не было выражено словами, она дала мне понять, — что Уилсон или работал у себя за столом, или расхаживал из угла в угол по комнате перед своей подругой, а та сидела на табуретке, и на лице ее, в глазах было такое выражение…
Он все время давал ей чувствовать, как ее любит, но, может быть, такая вот отвлеченная любовь распространялась и на всех людей вокруг. Это оказывалось возможным потому, что любовница его была олицетворением плоти, в то время как все существо его самого устремлялось к чему-то другому. Для вас это все, пожалуй, и не важно, но маленькая горбунья была человеком простым и никогда не считала, что владеет каким-то особым даром понимания. Она стояла на коленях в пыли, подслушивала и подглядывала в замочную скважину и, в конце концов, ощутила, что человек, с которым она никогда и нигде не сталкивалась и который был ей по сути дела совсем чужим, дарит и ее своей любовью.
Как только она это уразумела, все существо ее наполнилось радостью. Она почувствовала себя умиротворенной. Сама она ничуть не переменилась, но жизнь приобрела в ее глазах новый смысл.
В комнате, где Уилсон жил со своей подругой, бывали иногда и разные мелкие происшествия. Можно было бы рассказать и о них.
Так, в один из теплых июньских дней, когда шел дождь и в комнате было довольно темно, горбунья, по обыкновению, стояла на коленях у скважины и наблюдала.
Подруга Уилсона выстирала белье и, так как в этот день его нельзя было сушить на воздухе, она протянула веревки от стены к стене и развесила белье в комнате.
Когда, все уже висело, Уилсон, который, невзирая на дождь, ходил гулять, вернулся домой. Усевшись за стол, он начал писать.
Так он писал некоторое время, а потом встал и начал шагать по комнате. И тут он наткнулся на мокрую простыню. Он продолжал ходить, разговаривая со своей подругой, но мало-помалу собрал все белье, в охапку и, выйдя на лестницу, вышвырнул его на грязный двор. Пока он все это делал, подруга его сидела неподвижно и молча. Уилсон снова взялся за прерванную работу. Тогда она спустилась по лестнице, собрала, белье и все перестирала. Он еще раз ушел гулять. И только когда, вернувшись, он увидал, что она опять развешивает наверху белье, Уилсон как будто сообразил, что он наделал.
Едва только на лестнице послышались его шаги, горбунья снова прильнула к замочной скважине. Став на колени, она ясно разглядела его лицо в тот момент, когда он входил в комнату. «Тут он смутился, как ребенок. Он ничего не сказал, только слезы из глаз покатились», — рассказывала горбунья. Женщина, которая в это время была занята бельем, обернулась и увидела его слезы. В руках у нее был целый ворох белья; она уронила его на пол и кинулась к Уилсону. Если верить маленькой горбунье, она стала на колени, обвила его руками и, глядя в глаза, уговаривала его:
— Не надо расстраиваться! Поверь, я все понимаю. Прошу тебя, не плачь!
Ну, а теперь я расскажу вам, как она умерла. Случилось это осенью.
В том театре, где она служила, работал и тот самый придурковатый механик сцены, который потом ее застрелил.
Он влюбился в нее и так же, как те мужчины маленького городка в Канзасе, откуда она приехала, написал ей несколько глупых писем, о которых она Уилсону ничего не сказала. Письма эти были не слишком деликатного свойства, и хуже всего было то, что, в силу какой-то нелепой причуды, некоторые из них были подписаны именем Уилсона. Два таких письма оказались потом при убитой и были использованы на суде в качестве улики против Уилсона.
Я уже сказал, что женщина служила в театре. Как-то раз, осенью, на вечер была назначена генеральная репетиция. Она пошла в театр в сопровождении Уилсона. Было сыро и холодно. Вечера в это время года в Чикаго всегда бывают такими. Густой туман застилал весь город.
Генеральная репетиция не состоялась, то ли потому, что заболела исполнительница главной роли, то ли еще по какой-то причине. Уилсон и его подруга просидели часа два в холодном пустом театре, а потом ей сказали, что она свободна и может идти домой.
На обратном пути они зашли поужинать в маленький ресторанчик. Уилсон находился в том особом своем состоянии, когда мысли его витали где-то далеко. Вероятно, он думал о чем-то, что должно было потом стать стихами. Он шел, не замечая своей спутницы, не замечая людей, которые целыми потоками двигались по улице им навстречу или обгоняли их. Он шел вперед и вперед, а она…
В этот ветер, как, впрочем, и всегда, когда они бывали вместе, она была молчалива и радовалась тому, что могла так вот идти бок о бок с ним, как будто она принимала участие в каждой его мысли, в каждом движении чувства. Как будто кровь, которая струилась у нее в жилах, была его кровью. Он всегда давал ей это чувствовать, и она молчала и была счастлива тем, что, как бы далеко ни витал его дух, ища выхода из темных высоких стен и глубоких колодцев, тело его было где-то здесь, рядом. Из ресторана они пошли через мост в северную часть города и по-прежнему ни разу не перекинулись ни одним словом.
Когда они были уже недалеко от дома, механик сцены, низенький человечек с трясущимися руками, тот самый, который писал ей записки, вынырнул вдруг из тумана, как будто из небытия, и выстрелил в женщину.
Только и всего. Больше ничего не было.
Как я уже сказал, они шли рядом, когда прямо перед ними из тумана вынырнула голова, когда рука спустила курок и раздался отрывистый звук револьверного выстрела. И этот низенький, придурковатый механик сцены с морщинистым бабьим лицом тут же повернулся и убежал прочь.
Все это случилось именно так, как я описал, но на Уилсона это не произвело ни малейшего впечатления; он продолжал идти, как ни в чем не бывало, а спутница его, которая после выстрела еле удержалась на ногах, собравшись с силами, брела с ним рядом, по-прежнему не говоря ни слова.
Так они прошли, наверное, квартала два и добрались до наружной лестницы, которая вела к ним в квартиру. Тут их догнал полисмен, и она солгала ему. Она уверила его, что это просто какие-то пьяные подрались и подняли шум. Поговорив с ней немного, полисмен ушел и направился, по ее указанию, в сторону, противоположную той, куда убежал механик.
Все вокруг было окутано туманом и темнотой. Держась за руку Уилсона, она поднялась по лестнице, а он — у меня до сих пор не укладывается в голове, как это могло быть, — по-видимому, все еще ничего не знал ни о выстреле, ни о том, что она умирает, хотя все видел и слышал. Медицинское вскрытие показало, что пуля перебила не то какие-то нежные волокна, не то мышцы, управляющие деятельностью сердца. Женщина находилась уже между жизнью и смертью. И все же об руку с ним она поднялась по лестнице наверх. И тогда произошло нечто трагическое и вместе с тем трогательное. Картину эту, вместо того чтобы передавать ее славами, лучше было бы со всеми подробностями целиком перенести на сцену.
Оба они вошли в комнату: она уже чуть дышала, но как будто не хотела примириться с тем, что можно умереть, не отдав в этот миг никому ни ласки, ни тепла. Мертвая, она была чем-то еще связана с жизнью, а он, живой человек, был мертвецом для всего, что творилось вокруг.