Служанка Ликиных, Евдокия (одна из причин справедливой ревности Ликиной жены), сама то ли подброшенная, то ли от отца-цыгана, в сущности мальчишки разобралась немногим, но все же больше отца Василия:
— Я перед ним разные вещицы разложила и смотрю, за какой он потянется. Полтинник серебряный, значит, чашку чайную, платок шелковый, что мне Исай Лукич подарили, ложку серебряную, ножик, нагайку хозяйскую, ну, и там еще разного по мелочи. И к чему ты думаешь оно, дитя это неразумное, потянулось? Думаешь, к полтиннику? Так нет! Вцепился в ножик, насилу отняла… Вон даже, когда ему руку разжимала, обрезалась до крови слегка…
— Так и что это значит? — спрашивал у Евдокии конюх Зинатулла, с которым служанка крутила, пока не видит хозяин.
— Ну, уж не знаю, как это у вас, у мусульман, а я так полагаю, что зверенок он пока, а как подрастет, так точно таким зверем станет — хуже шатуна или ламазы, какой маньчжуры детишек своих пугают.
— Да ну! — смеялся Зинатулла. — Мальчишка, он и должен к оружию тянуться. Батыром будет, казаком будет. А то и генералом станет. Я тебе говорю, глупая ты баба.
— Ну, генералом, может, и станет, да только не казаком. Лошади его и собаки тоже на дух не переносят — боятся аж до тряски… Вон намедни хозяйка мальчишку во двор вывела. Трезорка, на что уж кобель страшный, я его сама боюсь, так под крыльцо забился, рычит оттуда и скулит разом. И Пушок его боится. За печку забьется и шипит… Ладно, пойду я самовар ставить.
— Ну, иди. Вечером-то придешь?
— А для чего? Нешто есть у тебя что такое особое?
— А то не знаешь. Есть у меня ключик, так ты замочек свой принесешь, вместе и откроем. М-м?
Вечером Евдокия, конечно же, пришла, но это дело понятное и к Родию отношение имеющее самое малое.
Отшельник с Хабомаи
Марьясин, начальник, старший товарищ и практически учитель моего отца, в последние годы Второй мировой войны был юнгой на Тихоокеанском флоте и принимал участие в высадке на Сахалин. Или на Курилы, я точно не помню. Впрочем, это не очень важно, потому что к истории, рассказанной им, он сам не имеет прямого отношения. Или имеет…
Разбирая вещи в своем гараже, Марьясин обнаружил свой черный флотский бушлат, который отдал мне, и я его потом носил еще года четыре, пока бушлат не стал мне совсем тесен и мал. А тогда он сидел на мне как влитой, и я, надевая его, даже подумывал стать моряком. Но не стал. Передавая мне бушлат, Марьясин пустился в воспоминания, среди которых был рассказ, запомнившийся мне даже не знаю чем. Может быть, тем, что казался чем-то похожим на историю о Робинзоне Крузо, а может быть, тем, что давал возможность самому додумывать огромное количество разных вариантов этой, я верю, правдивой байки.
Когда советские моряки высадились на Сахалин и Курилы, то услышали, что на одном из островов гряды Хабомаи до сорок второго или сорок третьего года жил старик-японец, выглядевший не совсем как японец. Во-первых, был он высокого роста и крепкого телосложения; во-вторых, кожа его была хоть и постоянно задубевшей и желтой, но все-таки не того особого оттенка, присущего настоящим японцам; и, в-третьих, старик этот носил окладистую бороду, совсем не похожую на бороды айнов, тем более что была она не черной, а темно-русой с рыжиной. Тем не менее рыбак, живший уединенно на острове, был японцем, и фамилия у него была то ли Касука, то ли Кусику, а может, и вообще Коочику, кто ж ее помнит. О старике рассказывали, что некогда он был офицером японской армии и участвовал в боях под Порт-Артуром или Мукденом, а может быть, и еще где в Маньчжурии. Вроде как там он научился русскому языку, причем язык давался ему легко и даже звук «Л» не вызывал никаких осложнений. «Вот еще одно отличие от японца», — сказал тогда Марьясин. Потом, в годы интервенции, этого Касуку во главе небольшого отряда отправили на русский Дальний Восток, где с ним что-то произошло, а в самом начале двадцатых годов он дезертировал и с помощью китайцев, у которых тоже имелись войска на Дальнем Востоке, перебрался на остров, где и поселился — не один, а с немой китаянкой, или маньчжуркой, или удэгейкой, о которой говорили, что ее тело наполовину покрыто замысловатой татуировкой, способной показать глядящему на нее не только прошлое, но и будущее. За это и еще за то, что китаянка была нема и никогда не старела, ее считали колдуньей, и одно время ходил слух, что она оборотень, похищающий из домов поселенцев маленьких детей, дескать, ими она питается (потом оказалось, что это вовсе не она ворует детишек). Женщину эту старик японец-не-японец называл именем Ли Ву, что значит «Подарок». Рассказывали, что старик Касуку, высадившись на берег острова, на котором, кроме него, никто постоянно не жил, разве что заглядывали китобои и охотники на морского зверя, да еще рыбаки, начал строить часовню. По его словам, там можно было бы молиться всем богам и вместе с тем часовня была маяком на какой-то дороге. Построил старик ее или нет — неизвестно, но то, что на некоторых островах можно встретить сложенные друг на друга и непонятно как удерживающиеся камни — это точно. Еще про старика говорили, что он запросто ловит рыбу и птиц руками и поэтому всегда сыт, какой бы голодный год ни был. На острове парочка прожила лет двадцать; мужчина начал стареть, это замечали многие, кто его видел, зато Ли Ву по-прежнему оставалась молодой и по-прежнему была немой. Перед началом войны на острова приезжали военные, которые искали старика, чтобы то ли допросить по какому-то делу, то ли чтобы арестовать за старое дезертирство; вроде даже нашли остров, на котором он поселился, и даже, по слухам, недолго говорили со стариком Касуку. Но разговор закончился тем, что нечто в черной одежде, огромное и мертвое, вышло к людям в форме и напугало их чуть ли не до смерти, то есть ничем не закончился разговор, и военные уехали. А старик еще год-другой пожил на своем пустынном берегу, общаясь только с рыбаками, что заходили на остров, а потом поднялся с камня, на котором обычно сидел и смотрел на море, сел в лодку, оттолкнулся от берега и уплыл. Было это в 1942 году, и с тех пор его больше никто не видел и ничего о нем не слышал. Вот разве что женщина по имени Ли Ву вроде как одно время работала в публичном доме на Карафуто, как японцы называли Сахалин, а потом тоже куда-то исчезла: говорят, встала на тропу, ведущую отсюда туда, и ушла.