Он расплел снизу тяжелую косу и перебросил ее через голову Шеры. Волосы рассыпались и закрыли лицо.
— Я тебя не вижу теперь! — засмеялся он.
Но Шера каким-то особенным движением, какое бывает у женщин, моющих голову, разделила надвое сбежавшие вниз волосы, и Сема увидел покрасневшие от слез глаза, большие и тихие, как озера.
— Ты уже не плачешь? — спросил он.
— Нет, Сема.
Она быстро причесалась, ловко вскидывая руки. Черные шпилечки лежали у нее на коленях, на юбке, она брала две сразу, одну зажимала в зубах, другой закалывала волосы.
— Вот я и готова. Видишь, какая прическа?
— Нет, лучше с косой, — нерешительно сказал Сема.
Шера засмеялась и, вдруг вспомнив что-то, оглянулась вокруг себя. Рядом с ней лежал маленький узелок.
— Это, Сема, тебе! — Она развязала платочек и протянула Семе две тряпочки.
— Что это? — удивился он.
— Это фланелька. Заверни ноги. Сними ботинки и заверни ноги. Будет тепло. Сделай это сейчас. Я отвернусь.
Сема покорно снял ботинки и обтянул ноги фланелевыми тряпочками.
— Тепло? — улыбаясь, спросила Шера.
— Тепло, только тесно.
— Ничего! — успокоила его Шера. — Теперь возьми это и надень на шею. — Она положила ему в руки мешочек на шнурке. — На шею, на шею!
— А что в нем? — недоумевая, спросил Сема.
— Это нафталин, Сема. Доктор сказал: против тифа.
Опять губы ее задрожали и слезы подошли к глазам. Сема протянул Шере обе руки, и они поднялись.
— Пора, — тихо сказал Сема. — И не надо этого. Не на год!
С горки вниз, к берегу, бежал Пейся. Он остановился возле них, запыхавшийся и побледневший.
— Бежал, — тяжело дыша, сказал он, — боялся опоздать… — Он молча посмотрел на Шеру и улыбнулся: — А ты уже здесь… Слушайте, Сема, — заговорил он вдруг торжественно, — если вам понадобится шафер со стороны жениха, так я готов!
Шера засмеялась и, пригладив волосы, завязала косынку.
— Да, — уже отдохнул, — с азартом продолжал Пейся, — я готов подвести вас к венцу. У меня была такая история…
— У тебя всё истории! — улыбнулся Сема.
— Я был бы рад, чтоб эти истории не разлюбили меня, — вздохнув, ответил Пейся, — чтоб не успевала появиться одна, как уже другая толкала ее в спину.
— Закрой шею, Сема, — тихо сказала Шера.
— Да, мне пора, — повторил Сема и поправил котомку на спине.
— Одну минутку! — Пейся взял Сему под руку и отвел его в сторону. — Я тебе принес железу. — Он протянул удивленному Семе тяжелый кусок ржавого железа. — Пусть будет в кармане! Если что — ударяешь между глаз. Мне отец говорил, как убивают быков. Раз — и готово!
Сема спрятал «железу» в карман, посмотрел на разгоряченного Пейсю и впервые за долгие годы дружбы притянул его к себе и обнял:
— Будь здоров, Пейся!
— Будь здоров, Сема, — тихо ответил Пейся и опустил глаза. — Иди прощайся с ней! Я ничего не вижу…
…Через час проснулись в домах люди. С шумом отворялись ставни, падали, сбивая со стен штукатурку, тяжелые прогоны — новый день пришел в местечко. Сема был уже далеко. На высокой арбе трясся курьер комиссара. Он лежал, подложив котомку под голову, и смотрел на далекое серое небо. Медленно плыли за ним стаи густых темных туч — одни они, поднявшись с рассветом, провожали на станцию Сему.
Спрыгнув с арбы, Сема побежал на станцию. Жажда деятельности охватила его; чувство полной свободы, впервые пришедшее к нему, жгло и радовало. Бабушка, дом, Шера — все это осталось позади, и об этом не хотел и не мог думать Сема. Сейчас было одно — ехать! Он чувствовал себя бывалым человеком. Здесь уж никто не смотрел на Сему, никто не беспокоился о нем и никто не заметил прихода нового пассажира. Как и сотни других людей, суетящихся, ищущих кипяток, кого-то зовущих пронзительным свистом, он бестолково бегал по маленькому перрону, перескакивая через тела спящих и больных, расталкивал локтями себе дорогу и вместе с каким-то удалым парнем в черных, как у Полянки, клешах неистово кричал:
— Где эшалон? На какую путь эшалон?
Спрашивать было не у кого. В воздухе стоял тяжелый запах болезней, людского пота, голода и войны. Люди в измятых, залежанных шинелях, в кожанках, с винтовками, прыгающими за плечами, продавив узенькую дверь, вывалились на станцию. Какая-то женщина тут же, на земле, кормила грудью ребенка и смотрела на толпу спокойными, уже привыкшими ко всему глазами. Люди толкали злыми ногами ее узлы, перепрыгивали через нее, ругались, а она все сидела с ребенком на руках — одна тихая, одна неторопливая, а может быть, забытая или уставшая от сумасшедшего бега.