Пристав смотрит им вслед.
— Один дедушка, ишь ты! — повторяет он и деловито принимается считать деньги.
Через три дня в дверь постучали, и, опираясь на руку какого-то неизвестного человека, вошел дедушка. Бабушка принялась целовать его, плача, причитая, воздавая славу богу. Сема гладил руку дедушки — теплую, дорогую руку.
— Дедушка! — радостно говорит Сема. — Ты похудел, ох, какая у тебя борода, но ты такой же, честное слово, такой!
— Что ж ты молчишь, Аврумеле? — улыбаясь, говорит бабушка. — Садись!
И вот дедушка поднимает свои серые глаза и говорит:
— Мой сын в Сибири. Но можно было б сделать хорошую операцию с партией хрома. Лес продают вагонами… Но почему же стреляют в невинных, я хочу знать? Он же совсем ребенок, наш Яков, мой единственный! Почему его бьют и считают: раз, два, три? Ой, и они считают — раз, два три… Они считают, может быть, до ста считают, Саррочка!
И дедушка, опустив голову, тихо, беззвучно плачет.
— Что с тобой, Аврумеле, что с тобой? — испуганно спрашивает бабушка. — Аврумеле, опомнись!
Неизвестный человек, спутник дедушки, вежливо говорит:
— Не извольте беспокоиться, мадам. Они не в себе. Третий месяц не в себе… С вас получить за то, что привел!
Бабушка стонала, плакала, покрасневшими глазами следила за каждым движением дедушки, говорила с ним громко и шепотом, пыталась объясняться жестами, но старик холодно смотрел на нее пустым, равнодушным взглядом. И бабушка поняла, что потеряно все. Сейчас больше, чем когда бы то ни было, жаждала она смерти, конца, но жизнь продолжалась, и нужно было что-то делать.
Заработок в резницкой был ничтожно мал. Кур приносили не каждый день. Только в пятницу думали о бульоне, и только в пятницу она кое-что уносила в своем черном, болтавшемся на груди мешочке. Она садилась к столу и осторожно высыпала выручку. Медленно пересчитывала бабушка свой дневной заработок, аккуратными столбиками выкладывала монетки: грош к грошу, копейку к копейке. Черный мешочек не был тяжелым, и столбики эти не были высокими. Сощурив глаза, пристально всматривалась она в каждую монетку, но от этого полушка не становилась гривенником.
Сема предложил продать дедушкин стол, но вещи дедушки были ей особенно дороги, и самая мысль о продаже стола испугала ее. «Вот и похоронили заживо», — пробормотала бабушка. Ей представилось, что дедушка уже умер, и вот торопливо продают его шляпу, его синий праздничный жилет, и чьи-то чужие, грубые руки небрежно щупают товар… Она заплакала. Сема не мог видеть ее слезы. Холодная тишина стояла в комнате. Неужели нельзя изменить все это? Неужели все так и будет? А может быть, опять пойти к Трофиму? Но Семе надоело видеть себя скучным и просящим. Да что же, черт побери, разве у него не гольдинская голова, разве у него руки не работают!
— Бабушка, — твердо сказал он, — бросьте плакать! Мы сегодня идем к Фрайману.
— К Фрайману? — переспросила бабушка. — Ах, лучше б я не дожила до этих дней!
— Мы должны пойти к Фрайману, — упрямо повторил Сема.
— Хорошо, — сказала бабушка, вытирая платком глаза. — Пойдем.
Дедушка не любил Фраймана. Не раз в ответ на укоры бабушки он сердито отвечал:
— Я же не Фрайман. Что ты от меня хочешь?
Во всех делах дедушка оставался верен себе: он не кланялся, не юлил, не плутовал. Встречая Магазаника, он не торопился первым снять шляпу и не старался заговорить с купцом.
«Если я ему нужен, — говорил дедушка, — он меня сам найдет. Человек должен уважать себя».
Фрайман исходил из другого.
«Человек должен кушать, — улыбаясь, отвечал он дедушке, — и дети его тоже должны кушать». И для этого он пускался на все, терпеливо вынося плевки, ругательства и унижения…
Маленький, подвижной, юркий, в белой бумажной манишке за гривенник, в желтой соломенке, сдвинутой на затылок, с озабоченным видом мотался он по городу. Всегда у него были какие-то дела, в которые, впрочем, никто не верил. Его не уважали, но признавали: Фрайман мог пригодиться в самых неожиданных случаях. Он знал, где лучшие пиявки, как получить шифскарту[19], к какому врачу нужно пойти перед призывом, кто из них берет и кто не берет, где в Киеве живет поверенный — недорогой, но все равно как Плевако…[20] Карманы его костюма были набиты образцами товаров, которые кем-то продавались и, конечно, «совсем даром»: здесь были щепотка муки в бумажке, лоскуток гризоновского шевро, пробы пшеницы, ржи, гороха.