По пепельной дороге на крутую гору поднимались долго, с натугой. Мослатый мерин едва тащил телегу Келья бабушки Натальи, спрятанная под обрывчиком, казалась дряхленькой слепой старушкой - даже солома на крыше поседела, и полысела, и торчали в разных местах серые стропила.
А рядом бабушка Анна, здоровая, тяжелая, широкая костью, в кубовом платке, старательно повязанном в виде кокошника, стонала и говорила расслабленным голосом, как больная:
- Жилится баушка-то Наталья, жилится, а умереть-то не умирает, не идет смертушка-то. Уж не владеет ни ногами, ни руками... в чем только душа держится... легче перышка. Грешница была, не тем будь помянута: по чужой стороне любила мыкаться. Где только не была... Веселая была баба, вдовела два раза, и все как на крыльях летала...
Бывало, в молодости скажешь ей: "Натальюшка, ты бы, чем по свету летать, за хорошего мужика-вдовца вышла, - дом бы ранила да детей воспитывала". А она засмеется и голову вздернет: "Чай, свет-то не клином сошелся, Аннушка. Воля пришла - и солнышко ярче светит, и травка зеленее. Мне, бает, всё касатки во сне видятся: вихрем кружатся, разговаривают и уносят меня к облачкам - за зеленые леса, за широкие реки... Вот погляжу божий свет да добрых людей, а тогда что бог накажет... Еще успею намаяться. Больно уж я солнышко да раздолье люблю".
- Она всех любила, - обиженно сказал я, - она никого не судила. Она, да Володимирыч, да Луконя-слепой - лучше всех. Они всех жалеют.
Бабушка испуганно взглянула на меня и затряслась от смеха.
- Ах ты, пострел эдакий... умник какой! Ты еще маленький, чего ты понимаешь? Аль ты тоже бродяжить хочешь, как баушка?
- Да в деревне-то лучше, что ли? Ведь жить-то тут не при чем, - отвечал я словами отца.
- Чего же делать-то? Знамо, трудно. Землицы-то нет, достатков-то нет, и волки со всех сторон. Дедушка-то весь съежился. В семье - разброд. Из деревни все люди разбегаются: одни - на заработки, другие - на переселения, в Сибирь.
- А Микитушку-то вот утащили, - возмутился я. - От него и мужики отступились. А он для них и себя не пожалел.
- Боятся они, внучек: забиты да затурканы, - сокрушенно стонала бабушка. - Больно уж долго народ в страхе жил.
Раньше был только барин, а сейчас - сколько лиходеев-то:
и барин, и становой, и земский, и богатей. От бездолья и сами себя в гроб загоняют.
И она закончила горестной песней, жалобно выкрикивая каждый стих:
По грехам нашим
Господь посыла-ат
Beлику беду
На нашу страну...
Идет беда
Лиха-лихота,
И пошел брат на брата
И сын на отца...
А правда-то рыда-ат,
А кривда лютая
Заспесивилась...
Хлеба начинались от самых гумен, и широкая дорога с перепутанными пыльными колеями зеленела ползучим кудрявым лужком по сторонам. За общественным магазеем, хлебным амбаром, сизым от старости, который стоял одиноко и жутко, спелая рожь волновалась до самого горизонта. Волны плыли мягко, медленно, вспыхивая пламенем, и слышно было, как блестели колосья, а их шепот сливался со стрекотаньем кузнечиков. Пели в синеве невидимые жаворонки. Воздух мерцал над хлебами солнечным маревом, и далекий лес-сосновик словно купался в зеркальных струях, как в призрачной реке. И когда я смотрел на голубое и знойное небо, земля казалась мне почему-то грустной, кроткой, ласковой, как бабушка Наталья, и мне было жалко ее. как мать. Потом открывались бархатно-черные пашни, обсыпанные желтой сурепкой, дальше - зеленые полосы проса с тяжелыми кистями и пламенные подсолнечники с крылатыми листьями. Направо, очень далеко, в лиловой дымке огромным караваем вздымался Красный Map. Одинокий среди полей, таинственный, он всегда будил во мне тревожные вопросы: откуда этот курган? какие люди и зачем насыпали здесь целую гору? Что он хранит в себе?
Я знал, что за ним эта плоская равнина обрывается глубоким яром в каменных плитах, а с этих плит падает стеклянными лентами вода и разбивается о нижние плиты радужными брызгами. Внизу - широкое зеркальное озеро, здесь наша речка поднимается барской плотиной. Дальше - опять поля, а за полями далеко, в сиреневом туманце, - кудрявые перелески.
Всюду над волнами ржи поднимались разноцветные головы и плечи баб. Бабы смотрели на нас из-под ладони.
Мотались из стороны в сторону головы и спины косцов, звенели косы, где-то кричал грудной ребенок. Потом открывалось жнивье, как золотая щетина, и переливалось искрами. На жнивье стояла телега с поднятыми оглоблями, покрытыми дерюгой, а под дерюгой - треножник из кольев с зыбкой, которую качала девчонка с тоненькой косичкой, перевязанной красной тряпочкой на конце. Впереди в огненном облаке пыли покачивались высокие и широкие возы со снопами, а на возах сидели мужики, и они, как и лошади, казались очень маленькими. Хорошо пахло скошенным хлебом, подсолнечниками и богородской травкой.
Я наслаждался такими поездками в поле: здесь совершалась своя жизнь, простая, чистая, свободная, сияющая солнцем и небом, большая, ласковая, далекая от наших деревенских забот, обид и душных конур. Хотелось спрыгнуть с телеги и побежать по узкой полынной меже навстречу золотым волнам спелой ржи - идти, идти и не останавливаться до самого Красного Мара, подняться по его кровавокрасному склону до вершины и глядеть во все стороны - в желтые и зеленые дали, где синеют кудрявые перелески и мерцают другие села, а за лесами и селами - другие села и леса, а за ними города, загадочные, манящие, живущие особой, невиданной жизнью, вероятно такой же, как в книжках о Францыле-венциане и Бове-королевиче. А может быть, неожиданно явится Конек-горбунок, запляшет и скажет весело: "Садись на меня!" И я поскачу быстрее ветра и выше облаков в волшебные страны, где живет Жар-птица и поют Сирин и Алконост. Там найдешь все, что пожелаешь, и нет там ни злых людей, ни становых, ни бар. Нет там и Ванек Юлёнковых, и Серег Калягановых, и деда с кнутом и вожжами в руках. Там не мучают людей, там нет жигулевок, у мужиков не отнимают ни земли, ни скотины и не делают их батраками, а матери и дети там веселятся и смеются, красивые и счастливые... Так приблизительно думал я, подпрыгивая на телеге, поглядывая на облезлую репицу мерина, лениво шагавшего по пыльной дороге, и уносясь мечтами к волшебному Красному Мару. Бабушка тоже посматривала на этот высокий курган и что-то шептала, рассеянно похлестывая мерина вожжой. Солнце жгло, воздух сиял ослепительно и струился над хлебами серебром и синью, пылали огнем подсолнечники, жалобно кричали зеленые пигалицы, пролетая над нами.
- Расскажи о Красном Маре, - попросил я бабушку. - Почему он - один и высокий? Почему - красный?
Бабушка словно ждала от меня этого вопроса: она даже лошадь остановила и с задумчивой улыбочкой вгляделась из-под ладони в эту высокую гору с темно-красными пятнами на склонах, такую одинокую и угрюмую среди ржаного поля.
Он еще от Пугача стоит. А может, и до Пугача был - кто его знает. Только от Пугача слава о нем осталась. Бывало, когда я еще в девках была, песню пели:
Во степях-то было во саратовских,
За Волгой-матушкой, на горной стороне
За лесами, за долами, стоит Map высок.
А на Маре-то на Красном казаки стоят
Казаки-то удалые. Пугачевы молодцы...
За эту песню на барском дворе насмерть кнутьями забивали. Ну и пели крадучись, в платки да в шапки. А потом и забывать стали.
- А зачем кнутьями-то забивали? - с испугом перебил я ее: - Это за песню-то?
Бабушка зашевелила вожжами, и мерин неохотно потащил за собою телегу. Мимо проехали огромные щетинистые возы со снопами. Мужики и бабушка молча кланялись друг другу.
- Да ведь как же! Сейчас молодые-то уж ничего не знают, а тебе и подавно не к уму. Пугач-то ведь с казаками на бар шел, мужиков на волю отпускал и землю барскую им отдавал. Тогда мужики все за Пугачом пошли. Во-он, за Березовым, лес-то тянется - там и есть Оленин куст. На нем барыню Олёну повесили. А когда Пугача да казаков полонили, из нашего села половину мужиков казнили, а бабам косы обрезали да кнутами секли. Еще мне моя матушка сказывала, как двух девок, которые замуж за казаков вышли, замучили: оголили их, связали да в муравьиные кучи и кинули... Сторожей поставили, чтобы девки не разметались. Ну, девок-то муравьи до смерти и заели. Распухли, почернели девки - узнать нельзя... Только сказывали, что казаки-то нахлынули сюда - этот Map и насыпали. Со всех сел мужиков согнали и кругом всю землю на три сажени вынули и гору с колокольню навалили. Сейчас там болото моховое, и нет на нем пути ни человеку, ни зайцу - одни лягушки да цапли живут. И сказывали старики, что на этом Мару каменная крепость стояла, а в самом Мару атаман Удалов жил с казаками, судил да рядил и с солдатами царскими воевал. С год солдаты боем бились и никак победить не могли. Крепость-то всю разорили. Разорить-то разорили, а никого в ней не нашли: все казаки под землю скрылись. Барин приказал весь Map раскопать, голодом их изморить. Копают, копают - глядят, а земля-то опять как не копана. Диву дались, с рук сбились, пригнали мужиков, баб, девок, парнишек - копай! А утром, как солнышко взойдет, земля-то опять как не копана, а солдаты-то, сторожа, мертвые лежат. И вся земля кровью залита. Барин с начальником рвут и мечут. Стали на мужиках вымещать людей хватать, да пороть до смерти, да вешать на нашей луке.