Мужики шили себе поддевки, бабы - курточки-душегрейки с длиннейшими узкими рукавами. На руку надевали только один рукав, другой болтался пустым. Эти поддевки, душегрейки, сапоги и коты носились многие годы и нередко переходили от отца к сыну, от матери к дочери. Я видел у матери в сундуке шелковый сарафан и алый полушалок, которые перешли к ней от прабабушки. Но чапан и лапти Михаилы Пескова не вызывали осуждения: это его облачение ставилось ему даже в достоинство. Михаиле - старик лесной, живет среди божьей природы, а пчелы любят в человеке только природное естество. Шел он по улице, высоко подняв голову, важно, неторопливо, каждому кланялся, и все знали, что Михаиле неспроста появился в селе, что идет он куда-то, выполняя какой-то ответственный долг:
значит, у кого-то нелады в семье, кого-то надо направить на истинный путь, кого-то надо проводить в могилу. И всегда нес он корец меду.
У Михаилы умерла старуха. Недавно он женил восемнадцатилетнего сына Ларивона. Сын был такой же высокий и коренастый и, несмотря на молодость лет, уже оброс бородой. Это был странный по характеру парень: жил неровно, волнами. Вот он весел, ласков, с отцом говорит побабьи нежно, певуче и называет его "родной тятенька", "милый, дорогой родитель", работу по дому выполняет за троих, с увлечением, без отдыха. А то вдруг мрачнел, зверел, начинал без всякого повода бить лошадь остервенело, долго - кулаками, палкой, оглоблей, - бить до тех пор, пока и лошадь и сам он с пеной на губах не падали на землю.
Михаиле выходил к нему из избы неторопливо, весь черный от гнева, и оттаскивал его от лошади.
- Ларька, не истязай животину! Опамятуйся, разбойник!.. На скотине нет вины и греха...
- Уйди, тятя! - хрипел, брызгая пеной, бешеный Ларивон. - Уйди!.. Душу мою, тятя, в грех не вводи...
Михаиле нашел Ларивону тихую, кроткую девку из нашего села - Татьяну. Но Ларивон и с Татьяной повел себя так же, как с лошадью: то ласкал ее, лелеял, то вдруг начинал бить до потери сознания. И вот Михаиле порешил взять в дом бабушку Наталью с девочкой. То ли бабушка внесла в лесную избу Михаилы какой-то особый благостный дух, то ли она взяла на себя хозяйство и освободила Ларивона от многих обязанностей по двору, - Ларивон с полгода вел себя легко, ласково, ровно, и постоянно слышался его мягкий голос.
- Мамынька! Как твоя воля и словечко, мамынька, так и будет... Ты в дому у нас, мамынька, как солнышко ясное.
И эти возгласы были похожи на бабьи причитанья.
А потом начал опять куролесить и беситься. Сразу пристрастился к медвяной браге и стал пить запоем. Чтобы спасти Настю от тяжелой его руки, увозили ее на время в Верхозим. Когда Ларивон приходил в себя - рыдал, валялся в ногах у отца, у бабушки Натальи и у жены, а потом шел из леса за восемь верст в Верхозим и еще с улицы кричал в окна:
- Настенька, сестрица моя! Прости меня, Христа ради, окаянного. Мушке-комарику не дам обидеть тебя. На руках носить буду Приводила его в человеческий вид и успокаивала только бабушка: она обхватывала лохматую его голову, прижимала к груди, отводила его на лавку, укладывала, гладила по волосам, по плечам и убаюкивала, как ребенка.
Через два года у бабушки родилась девочка Маша, и у Татьяны - мальчик. Михаиле бросил лес и переехал в село: думал, что на людях Ларивон станет лучше. Стали крестьянствовать.
Михаиле сел на своем наделе - на четверти десятины земли, а чтобы свести концы с концами, взял у барина исполу две десятины. За долгую службу в лесу барин дал Ми-, хайле ржи на посев и на прокорм. Несколько пеньков Михайло поставил на усадьбе, за своим двором, в кустах черемухи. Но не впрок пошли эти пеньки Михаиле: однажды утром он нашел пеньки на боку, весь мед был очищен, а мертвые пчелы кучами лежали на земле, лишь одинокие пчелки летали над пустыми колодами. Михаиле долго смотрел на это поруганье и тихо плакал. С этого случая он сразу одряхлел: глаза его начали слезиться и затряслась борода. Он снял чапан, лапти, посконную рубаху и оделся, как принято было в деревне, в фабричное.
А Ларивон как будто ожил в селе: стал легким, веселым, общительным. По вечерам и праздникам выходил на улицу, к общественным амбарам, где собирались парни и девки, молодые мужики и бабы. Там до полуночи пели песни, плясали под гармошку, обнимались. Неизменно выносилось ведро медвяной браги, которую они покупали в складчину, и Ларивон стоял перед ведром на коленях, черпал ковшом и певуче, нежно приговаривал:
- Миколя, дружок, пей, родной!.. Жизнь наша, Миколя, чижолая... Шабер! Гриша!.. Аль мы с тобой не один пот льем? Аль не одно горе мыкаем?.. Пей, Гриша, милый!..
Ежели были бы крылышки, улетел бы в незнаемые края. Зачем силы наши на сей земле без радости губим?.. Эх, грусть-тоска, зазноба, дальняя сторонка!.. День да ночь - сутки прочь, а перед тобой - все едино лошадиная репица...
А солнышко играет в навозной жижице... Жил я в лесной берлоге... Миколя! Гриша!.. Шабры вы мои кровные!.. Неужто же, милые мои!.. Неужто же так до гробовой доски небо нам в овчинку, а солнышко - медный грош с орлом...
маячит и в руки не дается?..
Теперь уже не помогало баюканье бабушки Натальи. Он поднял руку и на нее. А когда бросилась на .защиту Настя, он чуть не искалечил ее. И впервые Михайло связал Ларивона и долго порол его ременным кнутом.
И еще больше сгорбился и одряхлел Михайло. Голос у него стал тихий, дряблый, больной. Видно было, что старик глядит в гроб.
Собрал он как-то всю семью торжественно, истово. Все стали перед иконами и помолились молча. Потом Михайло сел за стол, в передний угол, и веско, строго, как перед смертью, объявил свою последнюю волю.
Так как Михайло чует, что бог скоро пошлет по душу, с этого дня он вверяет все хозяйство Ларивону. На него, Ларивона, возлагается большая ответственность - блюсти порядок и благосостояние в дому, быть кормильцем и защитником домочадцев. Много предстоит испытаний Ларивону:
ежели он не ужаснется своих пороков - пьянства, жестокости, - то он скоро погубит и себя и родных. Это испытание накладывает на него сам бог. Старшую дочь Натальи надо сейчас же выдать в хорошую, строгую семью. Мать свою, Наталью, он, Ларивон, никак не должен обижать. А ежели после его, Михаилы, смерти мать захочет уйти из семьи, Ларивон обязан выделить ей заслуженную часть: пусть она живет в келье, а для прокормления он обязан дать ей телицу.
После этого Михайло отошел от хозяйства и стал жить молчаливо и отчужденно. Ларивон с год жил смирно, трудолюбиво и не брал в рот хмельного. В этот год Михайло умер.
Настю в пятнадцать лет отдали замуж за моего отца.
Отец тогда был заметный и завидный жених. Кудрявый, опрятный, расторопный, он пользовался славой умного парня, который не водится с бражниками, гармонистами и пустобрехами. Льнул он больше к старикам, слушал их мудрые речи и сам рассуждал с ними, как опытный в житейских делах. В деревне ставили его в пример молодежи.
А молодежь его не любила: очень уж умничает Василий!
Ни в хороводе его нет, ни в ватаге парней, которые гуляли с гармонью по улицам, ни с девками, которые засматривались на него.
Старики по праздникам собирались у амбаров, рассаживались на бревнах и толковали о том, о сем - о домашних делах, о податях, о земле, о том, что пришли времена, когда жить уже не при чем, что люди уходят в сторону и заколачивают свои избы, что многие думают переселяться в Сибирь, что заел арендой барин, что выкупные платежи совсем задушили народ. Отец присаживался к ним, рассуждал, как старик, смотря себе в сапоги:
- Оно еще хуже будет...
- Ну? Неужели еще хуже? Куда уж больше...
- К тому идет. Народ множится, земли нет, душевой надел дробится. Барские угодья для мужика - кабала. Хорошую землю барин в аренду не дает: сам машиной обрабатывает. Нам же идет неудобная. Раньше барин отдавал эту землю из третьего снопа, сенокос - из третьей копны, а сейчас - исполу. Через год-два - руку на отсечение - будет у нас только третий сноп. Имение-то у него заложеноперезаложено - как ему свести концы с концами? Вот мужик и выручает, вот с него и дерут три шкуры. Мужик со всех концов в клещах: и барин его дерет, и власть дерет, и мироед дерет...