Выбрать главу

- Я тебя, тетя Паша, страсть как люблю.

- Милый ты мой!.. Да я тебя задарю, чем хошь.

Агафон вдруг захохотал на всю избу:

- Она, моя Пашуха-то, дай ей волю, все раздарит... От нищих да от детишек отбоя нет... Ну, а рачительница, хозяйка - нет таких на свете!

Евлашка все время пищал от смеха, а когда я бросился на шею к тете Паше, он подбежал к ней и тоже обнял ее.

Мать посадила нас на конце стола у самовара, а отец налил нам по стакану жидкого чаю и дал по куску сахару.

Перед нами стояла целая стопа горячих гречневых блинов, намазанных коровьим маслом, рядом - большая чашка сметаны.

Как всегда смелая, Катя вдруг крикнула, покрывая деловые разговоры мужиков:

- Ну-ка, Федя, прочитай-ка песню про царя Ивана Васильевича. Ведь это не сказка, а песня. Песня-то - быль.

Мать испугалась и побледнела, а отец опасливо насторожился. Бабушка растрогалась и заохала:

- Уж больно песня-то хороша. Такой песни у нас не пели... А ты не бойся, скажи ее. Гости-то послушают. Да и дедушка к сердцу ее принял.

Но я не боялся: я верил, что никто - ни дед, ни отец - не оборвет меня, потому что они уже почувствовали раньше неотразимую силу и красоту песни, а гости будут поражены и мной, и неслыханным ее очарованием. Эта песня была как будто моим талисманом: она окончательно обезоружит дедушку, покорит его, а в отце пробудит гордость за меня.

Я встал и сразу почувствовал, как внутри у меня все встрепенулось в горячем порыве. Должно быть, лицо у меня стало каким-то новым, невиданным. Все уставились на меня с удивлением. Даже дедушка высоко поднял брови и подозрительно насторожился. А я звонко, поющим голосом крикнул:

Ох, ты гой еси, царь Иван Васильевич!

Про тебя нашу песню сложили мы,

Про твово любимого опричника,

Да про смелого купца, про Калашникова,

Мы сложили ее на старинный лад,

Мы певали ее под гуслярный звон

И причитывали да присказывали.

Православный народ ею тешился

И всё слушали - не наслушались

Никто не проронил ни слова - все застыли, захваченные широкими, могучими словами.

Дед гладил бороду и тихо бормотал:

- Это про царя-то тоже.,. Песня-то, видно, старинная.

А отец потирал руки и, скосив голову к плечу, больше интересовался мною, чем песней, чтобы похвастаться.

Машуха сидела по-прежнему лениво, а тетя Паша ахала, качая головой, и всплескивала руками:

- Аи, батюшки! Аи, светыньки! И петь не пели, и слыхом не слыхали! Вот так дудочка. Размахнулась тетя Паша дудочкой...

Агафон, одурело нацелившись в бабушку, завыл:

Я вечор, млада, да во пиру была .. Эх!

Мамынька, давай- споем с тобой на радости...

- Чего те гнет, леший!.. - прикрикнула на него Паша, и доброе лицо ее стало жестким и острым. - Парнишку-то ошарашил. Не озоруй!

Евлашка залился звонким хохотом.

- Гулять хочу, Пашка! Я зачем к тестю приехал? Кто я тебе?

- Чучело на трубе, - отрезала Паша, а Катя схватила ее за локоть и со смехом уткнулась в ее плечо.

Я оборвал чтение и, действительно ошарашенный, сел с растерянной улыбкой.

Мать взяла мою руку и сжала ее, взволнованная, с лихорадочным блеском в глазах.

Миколай Андреич уже не смеялся, а смотрел на меня пытливо, поднимая то одну, то другую бровь. Он толкнул отца под бок и кивнул в мою сторону:

- Сын-то у тебя какой, Василий Фомич! Сразил всех.

Ты ученью его не перечь.

Отец совсем растаял и, откинувшись к стене, оправдывался :

- Я бесперечь к ученью его клоню. Поеду в извоз, рифметику и катретки куплю.

- Тут не рифметикой пахнет, голова. Тут "не ветер ветку клонит, не дубравушка шумит". Федя, читай-ка еще, растревожил ты меня...

Я с радостью встал и звонко, напевно принялся читать:

Над Москвой великой, златоглавою,

Над стеной кремлевской белокаменной,

Из-за дальних лесов, из-за синих гор,

По тесовым кровелькам играючи,

Тулки серые разгоняючи,

Заря алая подымается.

Как сходилися, собиралися

Удалые бойцы московские

На Москву-реку, на кулачный бой,

Разгуляться для праздника, потешиться...

Я читал и смотрел только на Ми ко лая Андреича и чувствовал, как я расту все выше и выше, а со мной вместе растет и Миколай Андреич. Все же остальные стали маленькие и расплылись в тумане. Только ощущал я горячую, дрожащую руку матери на своей руке.

И опять заорал Агафон:

- Гулять хочу! Богоданный родитель, пьем-гуля-ам!

Уж мы пить будем

Да гулять будем,

Коли смерть придет,

Помирать будем...

Вася, наливай! А на Митьку Стоднева наплюй, родитель...

Слопает он тебя и не поморщится... К нам в долю входи...

Дедушка как будто ждал этих слов от Агафона: он оживился, засмеялся масленым лицом и хитренько пошутил:

- Не вемы, в онь же день и кто из вас лопать меня будет... Ты ведь тоже разных дураков слопать-то не прочь: не побрезгуешь ни удальцом, ни мертвецом, ни родным отцом.

- Хо-хо, тесть! Будешь брезговать - с голоду околеешь. Это вот Миколай Шурманов гол как сокол. Из него и масла не напахтаешь.

Миколай Андреич засмеялся, и морщинки на его лице потянулись к глазам.

- Сокол-то летает... свободный мальчик.

Дедушка пренебрежительно оборвал его:

- Летает бродяга по свету, и нет ему ни угла, ни привету. Шатущий бездельник!

- А мне, дорогой родитель, вся Россия - дом. Рабочему человеку все дороги открыты, и друзьев у него везде много. А тянуть лямку, как ваш Серега Каляганов, - благодарим покорно... Она вон дотянула его от сумы до тюрьмы...

Начался беспорядочный разговор и пьяная путаница.

XXVII

Пришел Сема и сел рядом со мною и Евлашей. Выпили мы стакана по три чаю, и, когда отвалились, Сема, гораздый на выдумки, позвал нас поглядеть, какую он устроил каталку. На улице, через дорогу, около кладовой, на умятом снегу надето было на толстый кол старое колесо.

Этот кол давно торчал в земле, и никто его не трогал. А зачем он торчал - неизвестно. На колесо положена была длинная слега, привязанная к спицам веревкой. К концам слеги прицеплены были на веревочках двое салазок. Сема с гордым видом мастера подошел к колесу, уперся в слегу, колесо завертелось, а салазки быстро помчались по кругу.

Евлашка захохотал и восторженно крикнул:

- Эх, вот чудо-то! Салазки-то, как птицы, летают.

Сема расплылся от довольной улыбки.

- Садитесь! Катать вас буду. Эдакой каталки во всей губернии не найдешь.

Он и это простое сооружение считал важным изобретением, наравне с толчеей и насосом при мельнице. Он редко и на игры выходил, занятый своими делами, напевая песенку сиплым голосишком.

Прибежали Иванка Кузярь с Наумкой. Наумка совсем поглупел при виде нашей каталки и от неожиданности засмеялся. Но стоял поодаль - боялся подойти. Он всегда робел, когда видел что-нибудь необычное и новое. Кузярь сразу заликовал и храбро подбежал к колесу. Он надавил на другую половину слеги, и наши салазки с визгом полетели по кругу. Я почувствовал, что отлетаю в сторону и меня вырывает из салазок страшная сила. Евлашка отчаянно закричал и кубарем вылетел в снег. Сема затормозил колесо, и наша машина остановилась, хотя Кузярь еще напрягался, толкая слегу и скользя валенками по натоптанному снегу.

Евлашка встал и засмеялся сквозь слезы. Сема подошел к нему и, стряхивая снег с его шубейки, участливо и виновато спросил:

- Ушибся, что ли? Ежели ушибся, я Кузярю взбучку дам.

- Да нет... чай, хорошо. Только страшно больно.

Кузярь хохотал и пинал валенком колесо.

- Ну, и дураковина! Это чего ты, Семка, состряпал-то?

Чертоломина какая-то! Я на ярманке летось на карусели катался. Это вот дело! Сперва вертел наверху, а потом катался. А тут колесо какое-то водовозное.

Хоть я и не очухался от головокружения, но Кузярь возмутил меня своим чванством. Я стал дразнить его: