- Ты вот сам покатайся на салазках-то. Погляжу, как ты дрягаться будешь. На карусели только дуракам кружиться да титешным ребятишкам, а на этой каталке тебе сроду не удержаться. Да и не сядешь: вижу, что трусу веруешь.
- Это я-то? - озлился он, наскакивая на меня.
- Ты-то... Сразу вверх тормашками полетишь.
- Это на розвальнях-то? - презрительно засмеялся он. - Аль я на салазках-то не катался!
Сема ехидно смерил Иванку с головы до ног и ухмыльнулся.
- Ну садись, что ли... Ты только на словах ловкач. Твои карусели кисель месили, а эта каталка с норовом, как конь необъезженный... с ней сноровка нужна.
- Эка невидаль, ерунда какая! - храбрился Кузярь и даже брезгливо плюнул. - Да на нее и глядеть-то не хочется. - И вдруг хитренько прищурился. - Ты вот хвалишься, Семка, а сам-то... На других выезжаешь. Покажи, как ты на ней поскачешь. Чай, со смеху умереть можно.
- Я-то поскачу, а вот ты-то со страху корячишься. Давай поспорим: сперва ты меня с Федянькой раскатаешь, как хошь, хоть в прыгашки. А потом я тебя один. Ну-ка.
- Ладно. Уж погляжу, как ты в зыбке качаться будешь.
Мне-то потом стыдно будет и на салазки садиться.
В самые невыгодные моменты Кузярь становился вызывающе упрямым и самоуверенным. Он никогда не сдавался и не признавал себя побитым. Если его припирали к стенке, уличая в бахвальстве или в явных выдумках, он не смущался, а напирал еще самоуверенней, хитрил и старался сбить с толку противника. Даже тогда, когда в драке лежал на спине под соперником, он делал вид, что уже не сопротивляется, но как только победитель хотел подняться на колени, он ловко опрокидывал его навзничь и садился на него верхом.
Сема молча и деловито сел на салазки, - сел раскорякой, не зная, куда деть руки. Это было так смешно, что мы корчились от хохота. Кузярь приседал, хлопая себя по коленям, и тыкал пальцем в Сему. Но Сема сидел в салазках, балансируя сапогами, и без улыбки понукал нас:
- Ну, скоро вы ржать-то перестанете! Начинайте, а то плюну на вас и уйду в избу: там сейчас плясать будут.
Кузярь опомнился первый и бросился к слеге.
- Давай, ребята! Напрем - напролом. Масленица - так масленица! Пусть мастер помнит весь пост, как кататься на своем рыдване.
Евлашка не пристал к нам: ему, должно быть, наша игра не понравилась. Он только звонко смеялся - порывами, коротким хохотком. Наумка незаметно ушел: он, верно, почувствовал опасность в нашей игре и, как всегда, удрал от греха.
Мы уже бежали вокруг колеса за своими половинками слеги. Салазки с хрипом и свистом вспахивали снег, вылетая из круга. Два конца веревки, привязанные к загибам полозьев, натягивались так, что готовы были лопнуть. Сема помахивал сапогами и не давал салазкам отлететь в сторону. И как мы ни старались вертеть колесо, как ни напирали на слегу, Сема сидел устойчиво, только лицо его морщилось от снежной пыли. Я отстал первый и, задыхаясь от утомления, сел на колесо. Кузярь озлился и набросился на меня:
- Ну, отвалился! Кишка тонка! Еще бы маленько наперли, он и закувыркался бы, распахал бы сугроб-то...
Сема встал с салазок и сердито приказал:
- Садись, твой черед, Кузярёк! Уж я тебя прокачу.
- А что?.. - захрабрился Кузярь, но я хорошо видел, что ему страшно. Только я сейчас не буду, - неохота.
- Это как неохота? - угрожающе подступил к нему Сема. - Тут не неохота, а уговор. А на уговоре дружба держится.
Кузярь выпятил грудь.
- А мне что? Боюсь я, что ли? Я на что хошь пойду...
Только тот твой рыдван больно уж не по душе мне. Ну да валяй!
Он уверенно сел на санки и крепко схватился за края.
Сема один закрутил колесо. Салазки быстро понеслись по кругу, отлетая в стороны и разгребая задками влажный снег.
В нашей избе глухо запели протяжную песню. Пели, должно быть, все - и мужики и бабы. Пела вся деревня, и, казалось, сами избы пели и пьяно глазели своими оттаявшими окнами.
Раза два Кузярь чуть не перевернулся, но ловко выправлял салазки. Широко открытые глаза его ловили какую-то точку впереди. Салазки вылетали из круга, и их заносило в сугроб. Должно быть, у Кузяря кружилась голова и его тошнило: лицо его посерело и страдальчески вытянулось, но он все еще храбрился и не хотел сдаваться.
Вдруг его, как ветром, выбросило из круга, и салазки перевернулись вверх полозьями, а потом, пустые, запрыгали по снежной целине. Кузярь корчился в снегу, без шапки, с помертвевшим лицом. Колесо сразу же остановилось.
Сема с торжеством подошел к Кузярю.
- Ну что, брат? Вот те и карусель. На твои карусели куры сели.
Кузярь все-таки упорно стоял на своем. Он встал и, шатаясь, бледный, храбрился.
- Да на этом рыдване только дуракам вертеться. Что это за вертушка, ежели летишь с нее вверх тормашками?
Какая же это игра? Ни радости нет, ни веселья, а только дуреешь да кишки рвутся.
Его мутило, и он едва сдерживал слезы. Сема принес ему шапку и надвинул на лоб.
- Ну, а сейчас пойдем к нам - блины есть и чай пить.
- Да я не хочу, - заскромничал Кузярь, но глаза голодно блеснули, и он проглотил слюну, - Мамка все чего-то хворает: брюхо да брюхо... Я уж ей утром горшки накладывал, а сейчас на пары сажал. А тятька с лошадью возится.
Вот управился по дому и к вам прилетел.
Я подмигнул ему. Он посмирнел и послушно пошел рядом со мною, а Сема обнял Евлашку и повел его впереди нас.
В избе все еще сидели за столом, разомлевшие, хмельные, с блаженными улыбками. Агафон, уже пьяный, обнимал и целовал Миколая Андреича. В сизой бороде его застряли крошки и капли. Дедушка разошелся воъсю - сипло кричал, размахивая руками:
- Анна, как мы век-то прожили? Дай бог, чтобы дети наши так трудились да рачили и веру мужицкую держали от дедов-прадедов. Гнали нас, теснили антихристовы слуги - попы, чиновники, полиция да господа, а мы, поморцы, друг за друга стояли. Никак они нас не совратили... никак не сломили... Свою жизнь вели по нашему произволению... Прадеды-то наши с поморья пришли. Дубы были - ни перед мечом, ни перед кнутом страха не имели. И нам так жить завещали. А теперь все пошло вкривь и вкось. Дети-то вон из дому норовят.
Бабушка ласково уговаривала его, но уже не стонала - она тоже была навеселе.
- А ты не жалуйся, отец. Что тебе надо-то. Живы, сыты - и слава богу. Гляди, сыновья-то - кровь с молоком, такие же крепыши, как ты. Девок-то вон за каких мужиков выдали!.. Трудились, отец, на чужое не зарились. И ты, как гамаюн, беспокоился, и в селе-то не последний по уму да по труду.
Тетя Паша с сердитым и веселым лицом, крепкая, ядреная, крикнула с гневным задором:
- Ты чего, тятенька, стонешь да покойников беспокоишь? Не слушала бы тебя! Чай, мы не хуже стариков-то.
Они за господами жили, в хомуте ходили, а сейчас нам труднее - на свои силы надейся. Трудись да оглядывайся, как бы тебя за горло не схватили. На бога надейся, а сам не плошай. Не стонать надо, тятенька, а рукава с умом засучивать. Я плясать буду, тятенька! Аль ты забыл, какой ты плясун был? Выходи, тятенька, со мной! Помнишь, как ты на моей свадьбе плясал?
Она выпрыгнула из-за скамьи и, стройная, красивая, с вызывающей усмешкой сложила руки на груди и запела:
Ах вы, сени, мои сени, Сени новые мои!..
И пошла, как говорилось, павой перед столом. Катя подхватила плясовую. И вдруг все запели, четко отбивая такт:
Сени новые, кленовые.
Решетчатые...
Дед выпрямился и показал из-за бороды редкие зубы.
Миколай Андреич встал и разудало крикнул, стукнув отца кулаком по спине:
- Вася, пусти меня... дай дорогу, а то через стол выпрыгну. Я с Пашей хочу плясать. Паша! Эх ты, бабочка милая!
И зачем ты только такому бородачу досталась! Ему бы только воду возить.
Отец хоть и захмелел, но сохранял свою умственную степенность хозяина. С неудержимой пьяненькой улыбкой он безнадежно махнул рукой:
- Вот шумошедший! Он и за столом чехарду устраивает.
Миколай Андреич зыбко подбежал к Паше, подглядел на нее чертом, расправил усы, вскинул одну руку вверх, другую изогнул фертом и начал отбивать причудливую дробь сапогами.