Выбрать главу

Митрий Степаныч тихо отошел к налою и кротко улыбнулся.

- Мы все в грехах погрязли, Микита Вуколыч, а я, окаянный, может, больше всех. Я перед богом слезами исхожу, а ты в гордыне подобен демону. И мятежа твоего мы не допустим. Дом божий - дом молитвы, а ты его разрушаешь. Тебя извергли из общины, а ты как волк лезешь к овцам и щелкаешь зубами. Аз глаголю тебе: изыди вон!

Микитушка трясся от смеха и теребил свою бороду. На Митрия Степаныча он смотрел, как великан на пигмея.

- Не изыду, Митрий Степаныч: я - дома, средь шабров, дружьев и сродников. Мы всю жизнь вместе прожили.

Я им не чужой. Это ты им чужой, и они тебе чужие. Только жить-то тебе без них нельзя: волк овцу дерет, а брюхо богатого обидой бедного насыщается.

Митрий Степаныч истово перекрестился, низко поклонился иконам, а потом направо и налево - "собранию".

- Волей вашей, братие, Микита Вуколыч, как еретик, отлучен был от согласия. Так было угодно богу. Не гневайте отца небесного, очистите себя от скверны. Правило десятое святых апостол гласит: "Моляйся с отлученными, сам такожде отлучен будет"

Все смотрели в пол, отворачивались друг от друга, вздыха,ли, творили молитвы. Кто-то с натугой, угрюмо промолвил:

- Микита Вуколыч, иди отсюда!. Не вводи во искушение.

Микитушка твердо и спокойно ответил, с сожалением оглядывая мужиков.

- Не пойду, друзья мои. Как же я могу оставить вас с хищным волком? Вы страшитесь его, а я перед ним страху не имею. Возьмите меня и вытолкайте, а сам не уйду...

Меня совесть задушит, и я буду проклят вовеки.

Никто не двинулся с места: все кряхтели, вздыхали, отворачивались друг от друга и прятали глаза от Митрия Степаныча. И среди этого тяжелого молчания Микитушка произнес с суровым раздумьем:

- Человек стяжанием проклят. И труд наш прикован золотыми цепями к лихоимству и голоду, ко лже и кривде.

Грех рабства нашего - от страха перед золотым тельцом.

А перед нами - только могила. Взыскует человек правды от младости, а правда - только в душе и совести. Прокляла земля всех живущих в ней. И нет нам слободы, доколе когтями рвут нас заботы о семье, о детях, о пропитании. Отсюда лжа, воровство, кровопийство, разбой...

Митрий Степаныч встрепенулся и указал перстом на старика.

- Вы слышите, братие, как он вас пригвождает? Слышите, какую ересь проповедует? Уж не я грешный, а вы - воры, разбойники и кровопийцы! Чего еще вам нужно?

Это - смутьян и негодник. Очистите наше святое место от безумца!

Поднялся с места дедушка и махнул рукой.

- Старики, послужим богу. Мики ту вывести надо.

Поднялся и дядя Ларивон.

- Микита Вуколыч, - сказал он, кланяясь ему, - не взыщи, не обессудь: добром просим - уйди. А не уйдешь, один тебя вынесу. Ке я и не сват Фома тебя гоним, а нужда.

Микшушка улыбнулся морщинками вокруг глаз:

- Кричи, Фома: "Распни его! Распни и выпусти Варавву!" Бей меня по ланитам, Ларивон!

Ларивоч подхватил его под руку, а дед под другую.

Встала Паруша с грозным лицом и властным своим басом крикнула:

- Ларивон! Фома! Зачем на душу грех берете?

Но голос ее остался одиноким. У нее затряслась голова, и она тяжелыми шагами пошла вслед за Микитушкой к двери.

XXIX

Для нас, ребятишек, великопостные "стояния" в моленной были невыносимой пыткой. В моленную ходили два раза в день - утром и вечером - всей семьей, и мы, малолетки, никак не могли избежать этой повинности. Но мальчишки были народ изобретательный: хотя во время "стояния" нас и держали около себя отцы, матери и бабушки, но мы обманывали их постоянно. Мы клали положенные три поклона и выходили на улицу "до ветру". На снегу около моленной собиралось несколько парнишек и сговаривались добиться, чтобы нас выгнали из моленной сами взрослые.

Заводилой был Кузярь или наш Сема, самый среди нас старший. Командиром был только Сема и требовал от нас безусловного послушания.

- Бог парнишек не судит: они еще не умеют грешить.

Чего с них возьмешь-то? Для бога мы - таракашки.

Эти его уверения в нашей безгрешности действовали на всех очень убедительно. А если кто-нибудь, вроде Наумки, сомневался в его суждениях, вслух этого не высказывал, а только с опаской предъявлял условия.

- А ежели это грех?

- Грех - с орех, а ядро - в ведро.

- Ну, и возьми на себя грех-то.

- Бес с тобой! Твой-то возьму.

Выступал Кузярь и, храбро расталкивая парнишек, гордо задирал голову.

- Черта с два!

Все в ужасе отступали от него и шикали.

- Это рядом с молекной-то с черным словом? Ведь, чая, зто грех непрошеный.

Кузярь дерзко бил себя в грудь.

- Этот грех - мой, а черта я сам в дураках оставлю.

Я уж с ним не раз дело имел, он всегда удирал от меня, как мышь, только хвостиком дрягал. А Семке нечего брать чужие грехи: раз артель решила грехи на всех поровну. Все равно будем скоро исповедоваться. Только, чур, об этом настоятелю ни слова.

Эти маленькие шалости достигали своей цели, - ребят выводили старухи и шипели им в затылок:

- Баловники каянные!.. Только в грех вводят. Пошли прочь отсюда и глаз не показывайте!

Однажды наше озорство нарушило весь строгий чин "великого стояния". Придумал эту проказу тот же изобретательный Кузярь. Мы решили входить в моленную по одному, по два, становиться позади старух. Все молящиеся стоят строго друг за другом и земные поклоны, как и поясные, кладут одновременно. В этот момент, по уговору, мы должны были головой толкать старух в зад.

Эту замечательную картину живо нарисовал нам Кузярь, и, слушая его, мы задыхались от хохота. Шубенки наши лежали в общей куче в прихожей, и мы выбегали на улицу в одних рубашонках. Но на улице было тепло: стоял март, солнышко уже играло ярко и молодо; снег таял и под лучами солнца щетинился ледяными иголками, переливаясь лучистыми капельками. В колдобинах блестели жирные лужи, а рядом с обрыва ручейками падала вниз вода и звенела сверчками. По-весеннему пахло теплым навозом, перегноем и особым милым ароматом, когда снег как будто теплел и томился, а воздух дышал запахами вербных почек и прелой соломы. Хотелось далеко уйти от моленной, от ладана, от затхлой духоты нежилой избы, от тяжелой скуки окоченелого сидения и стояния стариков и старух с их вздохами, стонами и кряхтеньем, от дряхлой дремоты и непонятного бормотания. С одной стороны белела широкая лука, еще покрытая ноздреватым снегом, с другой - совсем рядом, глубоко под крутым обрывом, набухала речка, а на снежном льду уже зелеными озерками сверкала вода. За оврагом, тоже внизу, в густых голых ветлах орали грачи. Далеко, на овражистых спусках заречной стороны, земля на припеках уже мутно зеленела травкой, точно покрытая плесенью, а в круглом овраге стеклянно падала вода, пронзительно сверкала на солнце и разбивалась вихрем брызг, исчезая в мокрых сугробах. Хотелось взять лопату, разгребать снег у избы, вдоль заднего двора делать канавы, пускать по ним воду к обрыву и любоваться, как она торопится вперед, лепечет, шелестит, играет и брызжет колючими искрами.

Хотелось делать скворечницы и поднимать их на шесте около избы. Воздух был лиловый в далях и, казалось, такой густой, что галкам трудно летать. Всюду была грустная, но желанная тишина, точно и земля, и голубое небо прислушивались друг к другу, и в этой тишине слышно было, как тает снег, как всюду щебечут ручьи.

Никогда весна не бывает так таинственно прекрасна и никогда так глубоко не волнует душу, как в детстве. Каким-то бессознательным чутьем дети первые угадывают дыхание под снегами. Не потому ли детство мерещится из седин нашей старости как солнечные переливы ручья, кактрогательное трепетанье первой бабочки или как далекий сон, когда летаешь над землей, как птица!..