Катя безмятежно лежала на кошме под шубой. Сыгней и Тит застыли в переднем углу у стола. Сема еще раньше вскарабкался на печь и спрятался за боров. Я стоял на кровати, прижавшись к стене, и плакал. Отец пятился в угол между кроватью и стеной и, задыхаясь, хрипло кричал:
- Батюшка, не греши! Не поднимай на меня руки! Не дамся, батюшка! Великий пост, батюшка... страсти господни... - и ловил руки деда.
А дед очень ловко и юрко метался перед отцом с кнутом в руке.
- Ты еще не ученый! - визгливо кричал он. - Ты еще не хозяин! Ты еще не знаешь, как беречь скотину. У меня лошади не падали. Я лошадей еще не надрывал.
Отцу удалось поймать руку деда с кнутом и отвести ее в сторону. С судорогой в лице он перехватил и другую руку и удушливо захрипел:
- Не позорь меня и себя, батюшка! Я тебя почитаю и слушаю. Грех тебе, батюшка! А бить тебе не дамся И в уме не держи, батюшка! Пальцем тронуть меня не моги. Уймись лучше!
- Это ты что... это ты что, Васька?! - исступленно кричал дед. - Руку на отца поднял? Драться с отцом вздумал?
Отец выше и дальше задирал руки деда. Черенок кнута трепыхался в его руке, и кнут извивался и трепетал над взъерошенными седыми волосами. Скованный руками отца, он начал зыбко пятиться, и в его лице и глазах задрожала плаксивая ярость бессилия. Так простояли они несколько секунд, и я увидел, как дед стал слабеть, потухать, вздрагивать и встряхивать головой. Он выронил кнут и дико крикнул:
- Мать! Анна! Гляди, чего он делает с отцом-то...
Бабушка с необычным проворством подбежала к отцу.
- Ах ты, окаянный! - гневно закричала она без обычных- стонов. - Рази можно отцу противиться? Ошалел ты; что ли?
Отец выпустил руки деда, отшвырнул ногой кнут и, к моему удивлению, тихо и мягко сказал матери, которая уже вскочила на ноги и терлась около кровати:
- Ничего не будет, Настасья. Оденься! Не плачь! Не пропадем. Батюшка одумается: теперь не барское время.
Кнут-то лют, да не для всех.
- Дед с неукрощенными дикими глазами отошел в сторону. У него дрожали колени и руки. Он повернулся к переднему углу, крейко положил на себя трехкратный крест и сделал низкие поклоны. Потом, не оборачиваясь и глядя на иконы, сказал глухо:
- Нет тебе моего благословения. Для меня ты - отрезанный ломоть. После пахоты дам пачпорт и убирайся на все четыре стороны.
С этой ночи дед уже не замечал отца, а отец держал себя как чужой. За столом он сидел теперь с краю и не поднимал головы. Враждебное их молчание угнетало, и все избегали смотреть в глаза друг другу. Никто не смел выдавить ни одного слова, а только робко постукивали ложками о глиняную чашку. Бабушка скорбно вздыхала и время от времени умоляла деда сквозь слезы:
- Беда-то какая, отец. Хоть бы помолился ты с Васянькой-то... наложил бы на него канун. А то... осподи!.. как покойник в избе-то... Простил бы ты его, отец. Ведь страшная неделя...
Но дед стукал по столу кулаком и грозно пронизывал ее глазами.
- Молчать! Не твоего ума дело.
Работы по хозяйству в эти дни совсем не было. Возились по мелочам: подметали двор, скидывали снег с крыши и плоскуши, чинили сохи, бороны, грабли. Дед продал одну корову и две овцы и купил по случаю лошадь такого же одра, какой был у Сереги Каляганова. Несмотря на то что весь товар доставлен был Митрию Степанычу, дед оказался у него в долгах. Так как двор Сереги Стоднев захватил за долги, лошадь Каляганова, павшая в дороге, тоже была засчитана, как долг, за дедом. Впервые я увидел его бешенство против Стоднева. Он хватался за волосы и пронзительно кричал:
- Ах, мошенник! Ах, грабитель! Ах, обманщик, жулик окаянный! Вот так богослов! Богослов - для нас, ослов.
Зря мы Микитушку отлучили... на мне грех. Один он за правду постоял, один души своей не убил.
В страстную пятницу он с утра ушел куда-то и не приходил до "вечернего стояния". Только в пасхальные дни бабушка шепотом сказала Кате и матери, что он был у Микитушки и беседовал с ним все это время. Микитушка отдал ему взаймы все деньги, которые были спрятаны у старухи в сундуке, четырнадцать с полтиной. Но Митрию Степанычу дед их не отдал, а спрятал куда-то в потайное место, крадучись от бабушки.
После этого рокового события отец в глазах Сыгнея и Тита стал героем, их поразила его смелость и дерзкая стойкость: он не покорился деду и укротил его в самую страшную минуту. Сыгней стал увиваться около него, и они часто уходили на задний двор и секретничали. Катя осталась равнодушной к этому событию: она жила обособленно и занята была своими мыслями, о которых не знал никто.
Но и она однажды сказала матери по дороге в моленную:
- Теперь тебе, невестка, с браткой-то лафа: к троице удерете, видно... Вольные птицы! Тятенька-то... смехота!..
Чуть не полетел вверх ногами, когда братка-то руки ему задрал... Я думала, что братка-то только форсит, пыль в глаза пускает, а он - вон как!.. - И, оглядываясь назад и по сторонам, по секрету сообщила: - Я тоже скоро из дому-то упорхну...
- Дай тебе господи счастья, Катя! - обрадовалась мать и прильнула к ией. - Это за кого же? В чью семью-то?
- Не скажу.
- A Tbf скажи, Катя. Может, и я как-нибудь помогу.
- Во-он там, на горе, изба Ларивона, а вон через яр Петруха Стоднев... гляди, как высоко. Вот и гадай и угадывай, где я буду хозяйкой.
Мать оживилась, глаза у нее повеселели.
- Да я уж давно догадывалась. У кого это ты на посиделках-то на коленях сидела? Аль не у Яшки Киселева?
Катя закрыла ей рот ладонью.
Тит повел себя как-то странно и загадочно. Он все время старался быть на виду у деда: сидел дома и читал Псалтырь, переписывал печатными буквами правила о еретиках, вел себя -истово, становился перед иконами и молился усердно и долго. Дед одобрительно посматривал на него или с печи, или из-за стола, где он сидел под иконами, и, бормоча что-то себе в бороду, щелкал на стареньких почерневших счетах. Он в эти минуты заставлял меня петь все восемь гласов, и я звонко выводил детским дискантом: "Приидите, возрадуемся господеви, сокрушившему смерти державу..." Когда Тит кончал молиться земными поклонами, он сразу же бухался деду в ноги и постно приговаривал:
- Благослови, тятенька, Христа ради!
- Бог благословит... Аль на тебя настоятель епитимью наложил?
Тит вставал с лестовкой и подрушником в руках и елейно отвечал:
- Чай, теперь велика седмица - страсти господни. Дай, тятенька, я тебе буду писать, а ты говори.
А то вдруг входил в избу с подковами, со шкворнем или железными скобами и рабским голосом докладывал:
- Вот, тятенька, что я нашел на дороге под горой. Куда сйрятать-то? Пригодится.
Дед выхватывал у него из рук железки, внимательно рассматривал их, позванивал ими и, довольный, хвалил Тита:
- Вот рачитель! Один только ты в дом и тащишь, а другие-то - из дому...
На дворе Тит юлил около отца, послушно и быстро исполнял его приказания и старался быть на побегушках.
Раньше он обижался по всякому пустяку, ругал его "хвостом", а теперь на лице у него застыли внимательность и преданность.
А Сыгней все чаще и чаще уходил к Филарету-чеботарю и пропадал у него с утра до вечера. И, едва вернувшись, весь грязный, немножко сутулый от постоянного сидения перед низким чеботарским верстаком, торопливо умывался, надевал чистую рубаху, плисовые портки и долго набирал гармошку на голенищах сапог. Возвращался он обычно после ухода деда и бабушки на "стояние" и вместе с отцом и матерью шел в моленную. Как-то вечером после "стояния" дед, по обыкновению, сел за стол и, сняв со стены счеты, стал щелкать костяшками. Для него это занятие стало какой-то навязчивой потребностью. Он морщил лоб, шевелил клочками седых бровей, бормотал и напряженно думал, поднимая глаза к потолку, и вдруг сбрасывал все костяшки и со странным раздражением кричал в чулан:
- Анна! Мать! Сыгнейку надо весной женить. Баба в избу нужна. Катьку до зимы отдавать не буду. Титку женим, когда за Катьку кладку возьмем. Васька уедет - два работника со счету долой.