Он рванулся от меня, но я так крепко вцепился в его рубашку, что разорвал ее до самого пупка. Впервые я увидел его униженным и жалким. Он растерянно посмотрел на рубашку, на голое свое тело и тихо заплакал.
- Ведь у меня одна она, чистая рубашка-то...
Я еще кипятился:
- А ты не охаль людей. Вот и нарвался.
Он сел на траву и с застывшими глазами, полными слез, раскачивался и бормотал:
- Да я ведь нарочно... Аль я вправду болтал? А ты меня за грудки... мне сейчас и домой не показывайся: мамка без памяти упадет.
- А зачем врал? - уже с участием упрекнул я его. - Ты же сам сказал: ежели не поверю - драка будет.
Мне стало жалко его, и я стоял перед ним сконфуженный и виноватый. Наумка стоял поодаль и улыбался.
Он всегда старался быть в стороне в опасные минуты: и в играх и в дружбе был начеку и шагал как будто ощупью.
Он и сейчас был равнодушен и к Кузярю и ко мне и посвоему ликовал: он ничем не пострадал в этой истории.
XXXII
Дед и бабушка в эти пасхальные дни грелись на солнышке. Он - в суконной поддевке и в картузе, надвинутом на брови, она - в кубовом платке, в синей китайке с оловянными пуговками на золотисто-желтой прокладке от груди до подола. Они шли к амбарам, где собирались старики и старухи, и рассаживались на бревнах, старики - отдельно, старухи - отдельно, и мирно говорили о домашних делах.
Отец и мать с утра уходили в гости и пропадали там до вечера.
Как-то я с ними пошел к бабушке Наталье. Они похристосовались с нею, уже полумертвой, принесли ей крашеных яиц и лапшевник, посидели немножко и ушли: отец не любил бабушку и, скучая, молчал, пока мать ухаживала за нею. Я остался у ней и слушал ее бессвязные, но радостные слова. Чудилось, что она, умирая, пела какую-то свою песню слабеньким голосом:
- Вот и слава богу, дожила до светлых дней. Я окошечко подымаю - с улицы-то дух идет вольготный. Солнышком, травкой, речкой пахнет... Подойду к окошечку, а меня солнышко-то теплышком нежит. Ух, как хорошо колоколато звонят!.. Я вот утром-то вместе с касаточками солнышко встречаю. Касаточки-то веселые, как девчатки... говорят, говорят, смеются, и мимо окошечка-то так и летают, и все норовят поближе ко мне... Крылышками-то чуть-чуть по лицу не гладят. Краше да милее касаточки и птички нет. Выведи ты меня, Феденька, на завалинку, на солнышко: больно уж хочется на воздухе побыть. Кругом - небеса, зелень, а земля-то дышит, улыбается... Вся она как молошная. Возьми ты ключик у меня под подушкой, открой сундук да вынь мне китайку, платок с огурцами да коты... А я наряжусь и в гости к весне пойду... И пропою: "Воскресения день..."
Я помог ей одеться, подал клюшку, и она, вся высохшая, с трудом вышла на улицу. Села на завалинку и, улыбаясь и жмурясь, подняла лицо к солнцу. Пологий спуск к речке, бархатно-зеленый, переливался одуванчиками. Пахло молоденькой мятой - она, вероятно, росла где-то рядом. Было тепло, мягко, и все, на что ни посмотришь, сияло золотом.
Воздух пел колокольным звоном. Речка налево от избы Потапа играла вспышками солнца на перекатах, а ближе, под высоким яром, голубела небом и струилась отражениями прибрежной лозы и глинистых оползней.
С горы, за речкой, от нашего порядка медленно спускалась разноцветная толпа с хоругвями, которые поблескивали на солнце, и с иконами в руках пела "Христос воскресе".
А впереди шел высокий, жирный ключевский поп в сверкающей ризе. Рядом с ним шагал в стихаре лохматый и бородатый дьякон и размахивал кадилом. Это шел крестный ход к колодцу. Кулугуры обычно в это время прятались в избы, а те, кто не успел скрыться, обязаны были вставать. Поп был очень злой гонитель "поморцев" и привязывался ко всякому пустяку, чтобы наказать раскольников. Но с Митрием Степановичем, богатгем, вел дружбу и каждый раз, когда приезжал служить в церкви, после обедни, под звон колоколов, кодг.атывал на тарантасе с дьяконом к высокому крыльцу пятистенного дома Стоднева. Они оставались в гостях у Ми грия Степаныча долго и выходили совсем пьяные, с одурелыми лицами.
Толпа остановилась перед срубом колодца и рассыпалась по крутым спускам оврага. Вдоль длинной колоды, куда сливалась вода из колодца для скота, и ближе к берегу было тонкое место, и мне было хорошо видно, как поп и дьякон под хоругвями начали служить молебен. Доносились хриплые возгласы попа, рычанье дьякона и разноголосое пение толпы. Орали грачи в ветлах над колодцем, весело звонили колокола. Бабушка блаженно улыбалась беспомощной улыбкой смертельно больного человека. Она сидела, опираясь на клюшку, и млела на горячем солнышке.
Когда молебен кончился и заколыхались хоругви, около попа и дьякона собралось несколько человек, они стали всматриваться в нашу сторону. Среди них я заметил старосту Пантелея и Гришку Шустова - сотского, с саблей на бекешке через плечо.
Хоругви двинулись обратно в гору с попом и дьяконом во главе, а сотский побежал к переходу через речку. Ов скрылся за избой Потапа, а потом быстро появился из-за косогорчика и, насупив брови, сердитыми шагами направился к ьам. Я съежился от страха и прижался к бабушке.
- Елёха-воха идет... гляди-ко, к тебе!
Она встревожилась, но улыбка еще мерцала на ее лице.
- А правда, ко мне... Знать, я кого-то потревожила, - пролепетала она шутливо. - Ишь ведь страшная какая, ежели начальство идет.
- Тетка Наталья! - по-солдатски забарабанил сотский, икая. - Когда идет служба, елёха-воха... крестный ход... хоругви и образа, елёха-воха... батюшка молебствует... а ты расселась на виду... плюешь, елёха-воха... Не почитаешь лере... леригию...
Он был пьян и едва владел языком. Губы у него были мокрые, а глаза ошалевшие и красные.
Бабушка очень испугалась; она вся затряслась и бессильно откинулась назад, к гнилым венцам стены. Она задыхалась и слабым движением желтой костлявой руки отмахнулась от сотского.
- Я обязан, елёха-воха... под арест, в жигулевку... Клюневский батюшка, елёча-воха.. строптивый... Проучил вас, кулугуров... Вставай, елёха-воха, и боле никаких...
Он угрожающе потроган свою саблю и хотел подцепить бабушку за руку, но я кубарем скатился с завалинки, заслонил ее собою и ударил кулаком по руке сотского.
- Уйди! - взвизгнул я и заплакал. - Уйди! Она хворая.
Гляди, какая она... На ногах уже не стоит, а ты... я караул закричу...
Он пьяно рассвирепел и отшвырнул меня в сторону.
Я оступился и упал навзничь, но быстро поднялся и, замирая от ужаса, бросился к нему и укусил его за руку. Он рявкнул и озверело стал рвать саблю из ножен, но она, должно быть, заржавела и не вынималась. Он затопал ногами и, вытаращив пьяные глаза, хотел схватить меня за волосы, но я юркнул в сторону и, рыдая, кричал в исступлении:
- Дурак! Елёха-воха! Не трог ее! Умрет она на дороге - тебя самого в жигулевку посадят.
Бабушка, полумертвая, тряслась и захлебывалась слезами.
- Не надо, Феденька. Отстань! Он ведь сам увидит... силушкм-то нет мне идти-то... Ты, Гриша, пожалей... хворенькая я... Погляди, милый, я ведь и ползти не могу... Все село знает: последние дни доживаю. Чего взять-то с меня, такой недужной?
Сотский уловил момент и шлепнул меня ладонью по затылку. Я кубарем полетел на траву. Когда я очухался, увидел, как сотский тащил бабушку под руку, а она падала и как-то по-детски вскрикивала. Платок упал с ее головы вместе с повойником, и жидкие седенькие косички трепыхались позади. Я бросился догонять их, задыхаясь от слез.
Навстречу шля Потап и колченогий Архип. Они, должно быть, отстали от крестного хода и возвращались домой.
Я истошно закричал им издали:
- Дядя Потап! Дедушка Архип! Баушку Наталью Елёха-воха в жигулевку тащит. Умрет она. Видите, что он с ней делает? Отнимите ее!
Сотский волочил бабушку, как мертвую, а она только слабо стонала и всхлипывала. Потап и Архип подошли к Елёхе-вохе, стали его уговаривать и пытались отнять бабушку из его рук. Он отбивался, грозил, ругался и напирал на них. Я в отчаянии метался около них и бил по рукам сотского. Тогда Потап шепнул что-то сотскому и подмигнул ему.