- Она - на кошме... Чья кошма?
Потап, робко шагая, прогудел виновато:
- Моя кошма-то, Дмит Митрич. Бабушка-то Наталья не могла идти - волочил ее Григоркй-то... Ну, я с Архипом - на кошму ее.
- Спасибо, кузнец. Если будет нужда, приходи: помогу.
Потап молчч поклонился и отошел в сторону.
- Староста, сотский! Выносите ее сюда! На кошме!
Осторожно!
Когда Пантелей и сотский вынесли бабушку наружу, вся юлпа мужиков сгрудилась в полукруг перед жигулевкой.
Бабушка лежала неподвижно с закрытыми глазами, как мертвая. Мать бросилась к ней, рыдая, и упала перед пей на колени. Измайлов гаркнул с хриплой гадсадой:
- Бараны! К чертовой матери отсюда! Вон!
Толпа испуганно разбежалась в разные стороны.
- Староста! Сотский! Вы ее арестовали, вы бросили ее в эту гнилую конуру. А теперь оба несите ее домой. Мосей и Потап помогут, чтобы вы не беспокоили ее. Я поеду рядом с вами - буду наблюдать.
Посиневший от унижения Пантелей и дылда-сотский взяли концы кошмы у головы бабушки, а Потап и Мосей - у ног и понесли ее по дороге к нашему порядку. Я с матерью пошел вслед за ними, а толпа провожала нас издали.
Лари вон лежал на луке. Должно быть, он уснул пьяным сном, обессилевши от буйства.
XXXIII
В один из весенних золотых дней, с маревом на зеленой луке, с парящими коршунами в синем небе, с песнями невидимых жаворонков, прилетел на тройке с колокольчиками и бубенчиками усатый становой в белом кителе и белом картузе. Это был тот самый хрипун, который приезжал к нам зимою. Он брано сидел в плетеном тарантасе вместе с чахоточным чиновником в чесучовой тужурке со светлыми пуговицами, а позади тряслись верхом на потных лошадях тоже усатые урядники. Тройка лихо подъехала к моленной и остановилась у крыльца. Пристав спрыгнул с тарантаса и махнул рукой. К нему подъехал на потной лошади верховой, и он отдал ему какое-то приказание. Урядник ударил лошадь нагайкой и поскакал по луке к нашему порядку.
Из-за амбаров бежал бородатый Пантелей в черной бекешке нараспашку, с картузом в руке.
Мы с Семой и Катей на заднем дворе делали грядки для огорода. Мать ушла к бабушке Наталье, которая уже не вставала с постели после жигулевки. К ней пришла Лукерья-знахарка и осталась ухаживать за нею и лечить своими травами. Я забегал к бабушке каждый день, но она уже не могла говорить со мною, а только с трудом проводила своей костлявой рукой по моим волосам и страдальчески улыбалась. Тетя Маша совсем не показывалась: свекор кс выпускал ее со двора и, когда уходил из дому, запирал ее ь кладовой на замок. Об этом говорил Сыгней, который знал все, что делалось в деревне. Филька был добродушный силач и Машу не бил, а жалел ее. Он пытался даже прогуляться с нею на пасху по хороводам, но Максим загнал их обратно в избу. Говорили, что Филька плакал, как парнишка.
Катя бросила лопату и подошла к пряслу. Мы с Семой перемахнули через слеги и хотели побежать к моленной, но Катя сердито крикнула:
- Вы куда это? Воротитесь! Начальство-то не с добром прискакало. Чего-то с моленной делать будут.
Но мы сами боялись отойти от прясла: мы помнили зимний налет станового с полицейским и сторонними мужиками на нашу деревню, когда они выгоняли из дворов последнюю скотину и очищали бабьи короба. Если он нагрянул сейчас на тройке с колокольчиками, значит, опять устроит какую-нибудь расправу с мужиками. Но почему он подъехал к нашей моленной, а не к старосте и не к пожарной, где мужики собирались на сход?
Катя, вероятно, сама встревожена была этим вопросом, но ответила себе равнодушно:
- Не обыск ли хотят устроить в моленной-то? А то, может, и закроют ее? В Даниловке и Синодском хотели запечатать, бают, да откупились. Митрий-то Степаныч - дружок им: отобьется.
Торопливо прошагал в легкой бекешке Митрий Степаныч с озабоченным лицом. Пантелей без картуза стоял перед приставом, переваливаясь с ноги на ногу, и почтительно слушал, что хрипло внушал ему становой.
Мужиков в деревне не было: все уехали на поле пахать и сеять, только бабы и девки робко выходили к амбарам и боязливо выглядывали из-за углов. Дед с отцом и Сыгнеем тоже были в поле, а Тит заплетал дыры в плетневых стенках двора.
От пожарной босиком, с ремешком на жидких волосах, просеменил Мосей с хитренькой усмешкой простака. Прошла с клюшкой в руке Паруша, угрюмая, тяжелая, с жестким лицом. Она сурово взглянула на нас и показала клюшкой на моленную.
- Ну? Отмолились в моленной-то? - пробасила она сварливо. - Нагрянули вороги!.. Дорвались псы и до божьей красы!.. Эх, лен-зелен! - усмехнулась она мне. - Где я теперь твой голосочек услышу? - Она пошла дальше гневным шагом, сердито втыкая клюшку в землю. - Пойду погляжу, как будут эти псы антихристовы печати накладывать.
Катя участливо спросила ее:
- Живешь-то как, баушка Паруша? Давно не была у нас. Аль неможется?
Паруша остановилась и медленно повернулась к нам.
Она вонзила конец клюшки в траву и гордо подняла голову.
- Живу, не жалуюсь, Катя. И здоровьем бог не обидел.
А жила век - в ноги никому не кланялась: своей силой да умом держалась и на всякий труд была горазда. Умру - перед владычицей не буду каяться. Зайди-ка ко мне да поучись уму-разуму: пригодится тебе, девка. Нрав твой мне по душе.
И она пошла, кряжистая, сильная, суровая, с твердой уверенностью в своей правде.
Я не утерпел, выскочил из-за прясла и побежал за Парушеи: она для меня была надежной защитой от грозного начальства.
- Баушка Паруша, я с тобой... - робко попросил я, обнимая ее большую мягкую руку. - Я тоже хочу поглядеть.
Она улыбнулась мне обычной приветливой улыбкой, но голос ее был по-прежнему суровый:
- Ну, иди погляди, лен-зелен... погляди, запомни, как беси по душу налетели. Дом-то хоть сожги, хоть и иконы и книги утащи, разуй и раздень человека, задуши его, а души его не убьешь. Знай это, мил ковылек, и держи в уме. Вон Никитушка-то, старик гневный, правдой жив, и никакая сила его не сразит. Так надо жить, лен-зелен! Любишь, что ли, меня-то?..
- Люблю, баушка Паруша.
Мы подошли к высокому крыльцу, где блистал своими серебряными погонами усатый становой, а около него стоял чиновник с портфелем. Жирный Пантелей обливался потом, а бледный Митрий Степаныч со связкой ключей, без картуза, вкрадчиво говорил что-то приставу и улыбался почтительно. Мосей стоял, переминаясь с ноги на ногу, на нижней ступеньке лестницы и угодливо морщился.
- Ну, отпирай, Стоднев, - приказал пристав с веселой издевкой. - Ключи от рая, оказывается, в твоих руках. Вяжешь и разрешаешь грехи. А сколько ты настриг шерсти со своих овец? - Он хрипло захохотал и обратился к чахоточному чиновнику, который болезненно улыбался: - Этот раскольничий пастырь действует на души мужиков и баб неот-рра-зим-мо - и словом и делом: загоняет в свой рай и мистикой, и логистикой, и рублем, и дубьем. У него все в долгу. Прошлой зимой он крестил в проруби чертову дюжину. На улице мороз в тридцать градусов, а дураки лезли в прорубь нагишом - и мужики и бабы - один за другим.
И - ни черта: ни один не заболел. И это он объявил чудом.
Ловко орудует? Ну, ну, Стоднев, отпирай! Описывать не будем, только взглянем, потом наложим печати на замки и на ставни и поедем к тебе обедать. Без священника неудобно описывать. Завтра учтем, опишем и по акту все твои древности сожжем на костре.
Митрий Степаныч отпер дрожащими руками огромный замок, и все скрылись во тьме прихожей, где опять зазвякал замок и зазвенели ключи.
Паруша безбоязно поднялась на крыльцо. Под ее защитой я тоже вошел в прихожую. Мы остановились у порога и положили три низких поклона.
Как ни страшен был становой, но в моленной он стоял, как чиновник, без картуза и быстро "солил" свое лицо и грудь щепотью. Голова у чиновника стала маленькой и совсем лысой. Я понял, что пристав чувствует себя здесь неловко, что он боится кричать и вольничать перед иконами, налоем и высоким подсвечником с гроздьями огарков и оглядывает их смущенно и робко. Становой говорил вполголоса, явно стесняясь обилия образов со строгими ликами: