Староста и урядники шагали обратно, всклокоченные и смущенные. Митрий Степаныч подошел к приставу и прошептал ему что-то в ухо. Становой дернул головой, сорвал фуражку, бросил ее на стол и усмехнулся.
- Превосходно! Очень умно, Стоднев!.. Пускай разбредаются по своим логовам. А тех, с кольями... я их, подлецов, всех перевяжу... выпорю и сгною... Староста! Поехали к Стодневу!
А ночью арестовали и Микитушку, и Ларивона, и Ваньку Юлёнкова. Петрушу не тронули. На мужиков в поле налетели верховые и разогнали их по одному. Ночью же и Ларивона и Юлёнкова избили и отправили в волость. Там продержали их три дня и отпустили домой.
Ларивон потом бродил с ведром браги и пьяно рыдал:
- Шабры! Люди мои милые!.. Сгиб наш Микитушка...
за нас живот положил...
И он падал на землю и бился лохматой головой о пыльную дорогу.
С тех пор Микитушка пропал без вести. Старуха его вскоре умерла, а его будто бы сослали куда-то далеко, в Сибирь.
Жизнь опять пошла тихо и мирно. Мужики с бабами до солнышка уезжали в поле - мужики пахать душевые и арендованные клочки, а бабы - полоть просо.
Раза два я заходил к бабушке Наталье, но она лежала совсем маленькая, восковая, костлявая и не узнавала меня.
Горбатенькая Лукерья сидела безучастно за столом, вязала чулки и тоненьким старушечьим голоском читала наизусть псалмы или пела духовные стихи.
Когда я пришел во второй раз, она посоветовала мне:
- Ты простись с баушкой-то: она уже без языка ведь...
Ночесь бормотала, бормотала и тебя все звала... Тебя и Настеньку с Машаркой... Ты уж, милый, не ходи больше: не тоже в твои годы смертушку встречать. Поклонись баушкето... Сделай земной поклон и иди.
Я послушно ткнулся головой в пол у кровати и заплакал. Своим маленьким сердцем я больно пережил в эту минуту потерю близкого и родного человека. Бабушка Наталья как будто напутствовала меня своей богатой жизнью Она открывала передо мной необозримые просторы полей и дорог. Людям трудно живется: бедность, безземелье, барщина, притеснение от богатых... А ведь каждому радости хочется, каждому солнышко светит, для каждого земля - мать родная: и поит, и кормит, и творит всякие щедроты, и ласкает неописанной красотой... Жить бы, жить да ликовать... Только богатые да знатные все это добро-то отнимают у человека. От этого и страданья, и муки, и бездолье. Но не убьешь у человека его души, его мечты о счастье, его тоски о вольной воле...
XXXIX
Троицын день был девичьим праздником. Девки наряжались в яркие сарафаны, белые, красные, зеленые, и повязывали алые и желтые полушалки. Вся деревня цвела хороводами, и они похожи были на радужные вихри. В знойном воздухе с разных сторон волнами плескались песни. После обедни в церкви, когда отзванивали трезвон, девки и парни собирались на луке, а потом большой цветистой толпой с песнями шли мимо дранки через речку на ту сторону и по околице - в березовую рощу. Густой мохнатый лес тянулся по широкой лывине версты на две, и вековые березы спускали до самой земли свои зеленые космы. Хорошо было молчать и слушать шелест листьев и далекий лесной гул, как шум весеннего ливня. В зарослях молодых березок и осинок, в листьях которых пересыпались серебристые и голубые искры, весело было вспугнуть зайца, который убегал, вскидывая своим кургузым задом. Посвистывая, порхали разноцветные птички, стучали носом дятлы, как молоточками, и высоко в гущине ветвей и листьев пели флейточками какие-то давно знакомые птахи. Я очень любил этот березовый лес, его шум и влажный запах травы. Но ходить туда приходилось редко - только тогда, когда наши пахали барскую землю и жали хлеб. Один же я ходить туда не отваживался боялся объездчика Дудора.
В троицын день девки уходили туда вигь венки и обряжать себя ветками березы. На дне лывины в обрывистом овражке звонко играл в камнях ручей. Зцесь много было родников, которые прорыли себе нсркк под обрывчиками.
Очень чистая вода выбивалась и по краям ручья, в тихих лагунках. Ключики сорошили мелкий песок и фонтанчиком бросали его до поверхности воды. Таких лагунок, запруженных галькой, было много по течению ручья. А в конце рощн, ближе к дсревче, где лывина расширялась и становилась пологой, лагунки были похожи на прудики, и вода в них стояла густо, спокойно, зеркально, и в ней четко отражались облачка, синее небо и прибрежные кустики, трава и молодые березки. У этих больших лагунок собирались девки и парни, обряженные зеленью, вели хороводы и пели песни. Девки срывали с голов венки и бросали их в воду.
Венки плавали в прозрачной воде, и вода вышивалась рябью. Потом гурьбою с песнями, пляской возвращались домой: девки с венками на полушалках, а парни с зелеными ветками в руках. По дороге они хлестали девок, а девки визжали и убегали в сторону. Парни догоняли их и, обнимая, вели их обратно, нашептывая им что-то на ухо. В деревне девки шли не по луке, а по улице, тесной толпой, и пронзительно пели песни. За молодежью бежали ребятишки, любуясь уборами из цветов и зелени.
У ворот и на завалинках сидели старики и молодухи, а мужики стояли кучками и калякали о всякой всячине.
Молодухи глядели на девок, опутанных зеленью, с завистью.
В эту троицу Луконю-слепого нарядили девкой, и он так хорошо статился, так зыбко и мягко выступал и пел тоненьким голоском, что трудно было бы отличить его от девок, если бы не его белые глаза и не желтый пух на щеках и подбородке. Он потешал всех своими девичьими повадками и разговором и сам смеялся радостно и весело. Он ликовал и пел не только потому, что ему было занятно быть ряженым и играть девку, но и потому, что он веселит других, что смотреть на него прибежали на луку даже молодухи.
Все покатывались со смеху и, толкаясь около него, ласково спрашивали:
- Аль жениха искать в лес-то идешь, Луконюшка-девонька?
А он отвечал, по-девичьи скромно поджимая губы и вздыхая:
- Девушка я бессчастная, никто меня замуж не берет.
Пойду с вами, девоньки, в лес, сплету веночек, брошу его в лагунку. Может, и мне судьба женишка пошлет.
И в его певучем голосе была такая смешная печаль, что все задыхались от хохота. Смеялся и он и причитал:
- Размилые вы мои девушки! Подруженьки мои радошные! Дай вам господи счастья! Жить бы да радоваться... да слез не лить, да не надрывать сердечушко...
Эти причитания были так искренни, так задушевны, что невольно трогали сердца девчат, и они смотрели на Луконю растроганно. Но оттого, что все принимали слова его за игру, эта его сердечность и правдивая простота казались еще более потешными. Я впервые видел Луконю наряженным девкой. И цветистый сарафан, и полушалок, повязанный искусной девичьей рукой, и пышные рукава очень шли к его стройной фигуре, к мягкой походке, к неугасающей улыбке, которая чутко прислушивалась к чему-то неуловимому и недоступному для всех.
Когда цветистая гурьба девок пошла в Березов - в рощу, Луконя уверенно шагал впереди и высоким фальцетом запел песню:
Распашу я, молода-младенька,
Землицы маленько...
Я посею, молода-младенька,
Цветику аленька...
Все девки дружно подхватили песню. Парни отдельно шли позади. Они не пели, а весело смеялись, перекликались друг с другом, грызли семечки и форсисто рисовались перед девчатами. Они тоже надели пунцовые и белые рубахи и сапоги со скрипом, в которых щеголяли только в весенние и летние праздники. В толпе ребят был и кудрявый весельчак Сыгней, а рядом с Луконей шла Катя. Ее низкий сильный голос выделялся из всех голосов. Среди парней увидел я и Яшку Киселева, приземистого черномазого парня в длинном черном пиджаке, в плисовых шароварах. Он старательно грыз подсолнушки и сосредоточенно смотрел вперед, не принимая участия в веселой суете ребят. Тут же были и Крашенинниковы парни с черно-синими руками, которые поблескивали на солнце фиолетовыми вспышками.
По дороге они первые начали плясать на ходу, к ним сразу пристал Сыгней, и они, выделывая разные коленца ногами, разудало подпевали себе частым говорком какую-то плясовую канитель.