-- Как тебя звать? -- обратился ко мне первому учитель.
-- Ваньтя.
-- Иван, -- поправил он, записывая что-то на бумажку. -- А фамилия?
-- А фамилия.
Учитель поднял голову:
-- Что ты сказал?
-- А фамилия.
-- Что "а фамилия"?
-- Я не знаю.
Учитель потер переносицу, покопал спичкою в ухе, сделал лицо скучным и подсказал:
-- Как твое прозвище?
-- Жилиный, -- ответил Калебан. -- А Мишку вот этого Немченком дразнят, Тимоху -- Коцы-Моцы, Маврушку -- Глиста...
-- Эх ты, а сам-то хороший, Калеба Гнилозадый? -- пропищала обиженно Маврушка.
Все захохотали.
-- Здесь ссориться нельзя, -- остановил учитель.
-- Парфе-ен Анкудины-ыч! -- крикнул из соседней комнаты Козленков: -- Это их на улице так, а Иванова фамилья -- Володимеров.
Учитель пожурил:
-- Что ж ты, братец, а? Иван, мол, Володимеров... Смелее надо...
-- Ты бы поглядел, какой он дома вертун, -- опять не утерпел Калебан.
-- Помалкивай! -- прикрикнул на него учитель, а потом, обратившись ко мне, продолжал: -- Ну, Иван Володимеров, как тебя по батюшке?
-- Петра.
-- Иван Петрович?
-- Да.
-- Хорошо-с, мать как величают?
-- Она уж старая, ее никак не величают.
-- Как же так: не величают? Имя-то есть?
-- Маланья.
-- Так, а братьев?
-- Нету, одна Матрешка... Сестра... Она у нас рябая.
-- Матрена, что ли?
-- Да.
-- Добре. Сказывай, сколько тебе лет?
-- Семой пошел с Ивана Крестителя.
С такими же вопросами обращался учитель к Тимошке, потом к Мишке, Калебану и Маврушке, и все путались. Маврушке он сказал:
-- Ты, девочка, умная, что вздумала учиться. Не лепись, большая польза потом будет.
Она ответила, что в школу ее тятя послал,
-- И отец твой молодчина, -- сказал Парфен Анкудиныч.
-- Меня тоже послал тятя, -- похвалился Калебан. -- "Осатанел ты, говорит, всем, убирайся, дьявол, с глаз долой в училиш-шу!.." -- И, увидав своего приятеля Цыгана, зафыркал: -- Егоран! У нас под печкой голубята вылупились! Глаза лопни! Пиш-шат!..
Мишка его дернул за рукав, а Калебан огрызнулся:
-- Чего ты щипешься, стервило?
Учитель взял за подбородок Калебана и сказал:
-- Нельзя так, выгоню на улицу, понял?
Перед отпуском учитель объявил: Мавра Титова принимается в первое отделение, а мы четверо должны прийти на будущий год, потому что теперь молоды.
-- Поешьте дома кашки побольше, -- смеялись над нами.
-- Ничего, мы за год сильно вырастем, тогда и нас учиться примут, -- утешали мы себя дорогой. -- Маврушке-то девятый год!..
VIII
Пришла моя восьмая зима. Мать выпросила, Христа ради, у Тимошкиной матери старый дядин тулуп и сшила мне из него полушубок.
Целый день я пропадал на улице, катаясь на салазках, и возвращался домой с красными, как у гуся, пальцами и закоченевшими ногами. Поспешно разувшись, я хватал круто посоленный ломоть хлеба и лез на печку, рассказывая оттуда, что со мною было за день. Когда руки и ноги в тепле отходили, их ломило. Мать становила на лежанку ведро с водою, бросала туда снег и опускала в воду мои ноги, а руки терла суконкой или чулком.
-- Экий бестолковый, -- ворчала она, -- до каких пор бегаешь, подумай-ка!
Я оправдывался тем, что на улице ноги не зябнут, что им холоднее от печки, и божился не запаздывать.
-- Ты всегда так, -- упрекала мать, -- простудишься, тогда я тебя выпорю.
Любимым местом наших игр была Федина гора -- крутой скат к реке, рядом с мельницей. Как только занимался день, ребята поливали на скорую руку ледянки и бежали на гору кататься.
К вечеру сходились парни с девками с гармонями и прозвонками, на катке устраивалось игрище, пелись песни и плясали. Полоумный Базло, скинув валенки, прыгал босиком. Охрем Лобач становился на руках "березою", Дарка Крымская с Гуляевым, солдатом, плясали по-господски, схватив друг друга в охапку, крутясь и топая на месте. Нас большие гнали от себя, потому что, кончив пляску, парни хватали девок за руки и целовали, а мы подглядывали и, придя домой, пробалтывались, кто кого тискает и кто кого целует.
По воскресеньям на горку приходил пьяный Ортюха-сапожник. Стащив у кого-нибудь из-под навеса сани, он набивал их нами доверху и, крича: "Горшки продаю!" -- спускал сани вниз, к реке, хохоча, как сумасшедший. Мы визжали от восторга, летя вихрем под гору, а Ортюха кричал:
-- Что, шелудивые, нравится?
На зимнего Николу сапожник принес в кармане бабок.
-- Ну, на драку! -- крикнул он, бросая пару бабок. Человек двенадцать метнулись, навалившись друг на друга кучей. Под градом кулаков, смеха и брани счастливец хватал бабку, отбиваясь от товарищей, и подбегал к Ортюхе: бабка становилась его собственностью. Разбросав десятка полтора, мужик крикнул:
-- Айда на лед!
Там, где вода сбегает с мельничных колес, у "холостой", застыла свежая полоска льда.
Сапожник, бросая на этот лед сразу три пары, сказал:
-- Кто из вас смелый, тот достанет.
Тимошка отозвался.
-- Я смелый! -- и полез за бабками.
-- А еще кто смелый? -- спросил Ортюха, кидая два пятка.
Я достал два пятка.
Мальчики, которые поменьше, и девочки, стоя в снегу по щиколку у плотины, рядом с Ортюхой, пугливо жались, боясь, чтоб лед не проломился. И мы сперва боялись, но когда в четвертый раз на лед вскочили двое, Тимошка и Матрос, скользя по нем и матерщинничая, страх прошел.
Вывернув из кармана последки, сапожник закричал:
-- Кто скорей! На драку!
Человек пять-шесть бросились за бабками. Лед затрещал под ногами, и мы в ужасе схватились друг за друга. Лед выгнулся, осел и лопнул. Первым опустился в воду Клим Хохлатый из Пилатовки, вдовин сынишка.
-- Ма-ам-ма!.. Ма-ма-а!.. -- крикнул он, хватая за полу Тимошку.
-- Ой! -- взвизгнул тот, хлопая по голове Хохлатого, и сам опустился под лед.
Из всего того, что дальше было, я помню только свой собственный вопль. Меня будто облили кипятком... Закружилась голова, замаячило в глазах...
Пришел в себя я за день до своих именин, в крещенский сочельник, перед вечером. У моих ног, с чулком в руках, сидела Мотя; с печки, свесив голову, в лицо мне смотрел отец, а в избе от запушенных снегом стекол было сумрачно.
-- Мама, -- сказал я, -- я дома?
Голос у меня -- чужой и слабый, вместо слов -- тихий стон.
-- Поправь ему подушку, -- проговорил отец.
Мать, осторожно ступая, подошла к постели, наклонившись над изголовьем. Я улыбнулся. Она радостно вскрикнула, упала на колени, плача, смеясь и целуя мою руку.
-- Проснулся? -- ласково спросил отец.
-- Проснулся, -- хотел я сказать, но только пошевелил губами.
Соскочив с печки, отец сел на скамейку около меня и, трепля по волосам, сказал:
-- Что ж ты этак, а? Хворать не полагается на праздниках...
Матрос утонул, а Климка умер от простуды; Цыган и Тимоха хворали, как и я. Тимоха оглох на весь век, а Ортюху-сапожника мужики больно били за баловство, и он с тех пор стал кашлять и прихрамывать.
После обедни на праздник меня спрыснули крещенской водой, напоили чаем из сушеной малины и, укутав с ног до головы горячей посконью, положили на лежанку ближе к печке. Отец отнес в залог Перетканову свою новую рубаху со штанами и валенки и купил на эти деньги виноградного вина, связку кренделей и монпасеев.
-- Будет тебе, пахарь, валяться-то, -- сказал он, подавая гостинцы. -- Пятая неделя никак.
И, сидя около, рассказывал:
-- Иду я, братец ты мой, по деревне, а Стешка Чикалева выскочила за ворота и кричит: "Дядя Петра! дядя Петра! Что, жених мой встал?"