-- Как же -- лучше! -- ответил Тимошка.-- Смотри-ка!-- и он выпил целую рюмку.
Потом Сенька подзадорил меня, потом опять Тимошку. Взрослых в избе не было; мы выпили много, а когда валялись на полу пьяными, он нашел мою мать и рассказал ей обо всем.
-- Я им говорю: бросьте, дураки, обопьетесь! -- а они не слушаются: не твое, брат, это дело, и водка не твоя.
Нам по очереди разжимали свайкою зубы, лили в рот парное молоко. Как протрезвились, не помню.
Другой раз напился дома.
Сошлись в праздник гости к нам, и отец угощал за обедом всех вином: гостей, мать и Мотю, а меня обнес.
"Я -- большой, почему ж он обносит? -- подумал я и надулся.-- Может, он забыл?"
Но вторично -- то же самое. Я перестал есть.
-- Ты что же, свинопас, сидишь сложа руки? -- спросили меня.-- Таскай говядину.
-- Я не свинопас,-- ответил я.
-- Ну так -- курощуп,-- сказал чужой старик.
Я промолчал и, достав из кармана горсть семечек, стал лущить их, выплевывая шелуху на скатерть. Отец искоса посмотрел на меня, подумал, вытер ложку о подол и треснул ею меня по лбу.
-- Эге -- шишка? -- засмеялись гости.-- Это тебя Николай-угодник сзади шлепнул.
Нырнув под стол, я просидел там до конца обеда.
Подвыпившие мужики шутили.
-- Петр Лаврентьич, -- говорили они отцу, -- щенок-то у тебя, видно, молодой еще -- не лает?.. Забился под лавку и лежит, как зарезанный.
Отец отвечал:
-- И то -- не лает, дьявол! Надо мещанам продать.
Прикидывая так и эдак, как бы насолить насмешникам, я решил выпить всю водку, какая была в доме. Как только все вышли из хаты, я пробрался в чулан, затворился на щеколду и стал пить.
-- Черта два, чем будет опохмелиться им,-- посмеивался я.-- Пускай их!.. Выпью все -- и ладно дело!..
Перед вечером меня долго искали и, наконец, почерневшего, стащили с печки. Сначала подумали, что я угорел, но по запаху узнали, что я -- пьян. Обливали холодной водой и щекотали до рвоты, а секли на третий день, когда я оправился.
Придавило в поле возом дядю моего, Ивана Иваныча Горохова, Тимошкина отца. Он поохал дня четыре, покатался по полу, хватаясь за живот, а на пятый -- взял и умер середь ночи. В первый раз тогда я увидел попа на похоронах. Вероятно, я и раньше бывал в церкви, но я этого не помню.
В избе было много народа, и нас, ребят, послали на печь.
-- Оттуда,-- говорят,-- вам виднее будет: лезьте-ка на Сионские горы, не мешайте здесь.
Со страхом смотрели мы, как поп, махая кадилом, сердито что-то говорит, а дьячок жмется в угол, косит глаза на баб и нараспев ему поддакивает. Под конец и поп и дьячок закричали вместе, поп стал отмахиваться от мужиков лампадкой, а Тимошкина мать упала на пол и задрыгала ногами.
-- Богу это они молятся, чтоб батя в рай попал,-- говорил мне Тимошка.-- А матери не хочется: скотину, говорит, некому убирать. Гляди-ка, у попа волосья-то -- как у бабы!
Потом дядю унесли на улицу, а дома остались моя мать, стряпуха и работник.
-- Вы есть, поди, ребята, захотели? -- спросила стряпуха. -- Помяните вот раба божьего Ивана Иваныча, -- и подала нам на печь масленых блинов и чашку кутьи.
-- Вот это важно! -- пришел в восторг Тимошка.-- Спасибо, Вань, бате, что умер, а то где бы нам кутьицы похлебать, как ты думаешь?
Я уже набил полный рот и в знак согласия мотнул лишь головою.
Стряпуха поглядела на нас и ответила:
-- Ах ты, дурак! Какие ты слова сказал? A кто кормить тебя без отца будет, a?
-- Фи-и, -- засмеялся Тимошка, -- сам буду есть!.. -- И лукаво подтолкнул меня, шепча:-- Нашла чем застращать!..
II
Про род наш говорили так.
Лет сотню назад пришла в помещичью усадьбу князей Осташковых-Корытовых неизвестного звания дебелая старуха с молодым сыном Матвеем и записалась к барину в крепость.
-- Ты, красавица, не беглая? -- спросил eё бурмистр.-- Как зовут?
-- Пиши; Анна, дочь Володимерова, вольная крестьянка... Никуда ни от кого я не бегала...
Это все, что можно было узнать о ней, потому что на другие вопросы прабабушка отвечала уклончиво, ссылаясь на старые годы и плохую память.
Поселившись на вырезанном участке земли, старуха вскорости женила сына, а через год отдала богу душу, объевшись соленой рыбой.
От Матвея пошел наш род Володимеровых -- крепкий в хозяйстве, послушный барину и предприимчивый в работе.
На весь край Володимеровы славились лучшими набойщиками; на их постоялом дворе, просторном и дешевом, с теплыми полатями, сытым ужином и хмельной брагой, вечно стояли обозы, тянувшиеся журавлями в Полесье: с хлебом и маслом -- туда; лесом, углем и сушеными грибами -- оттуда.
В Крымскую кампанию Матвеев сын, мой прадед, Калеканчик, закупив десять пар лошадей, сам отправился в извоз -- доставлять провиант для армии, поручив вести дом жене и детям.
-- Мешок денег, что привез покойный из Перекопа,-- говорил мне не раз отец,-- старик насилу втащил в избу,-- во-о!..
После войны дали "волю", отняв землю, политую кровью отцов. Застонали землеробы, получив взамен ее буераки, пески и болота, где можно стоять, сидеть и посвистывать, а работать -- нельзя.
С тех пор постепенно стало выветриваться наше хозяйство. Недостаток земли и неурожаи сожрали скот и припасенные про черный случай деньги; железная дорога -- извоз; обременительные налоги и упадок набойного промысла -- силу.
При покойном дедушке, Лаврентии Ивановиче, земли было еще четыре надела и кое-какой скот, но с его смертью петля затянулась туже, отец начал пить, а напиваясь, буянить, выгоняя всех нас из избы; иногда бил посуду и мать.
Еще в начале жизни я помню случай, когда мы позднею осенью ночевали на улице. Падает, бывало, маленькими пушинками снег, ветер свистит и рвет солому с крыш, из избы несется брань или пьяная песня, кругом -- жуткая муть, а мы вчетвером спим у дверей, положив головы на порог: мать, Мотя, я и Муха. Мать закутывала меня вместе с собакою в полушубок, кладя на самое удобное место, по одну сторону ложилась сама, а по другую -- Мотя. К первым петухам отец засыпал, и тогда мы, затаив дыхание, пробирались в избу. Утром отец вставал раньше всех и уходил на работу.
Никогда за всю мою жизнь не назвал меня отец в трезвом виде ласковым именем, не погладил по голове, не обнял, как другие отцы, и когда я, бывало, видел, как мои товарищи целуют своих отцов, а те с ними играют, мне становилось обидно, больно, потому что я боялся отца, его вечной угрюмости, матерной брани и звериного взгляда из-под густых полуседых бровей.
Раз он послал меня за лошадью, которая паслась сзади сарая.
-- На вот оброть,-- сказал он,-- приведи ступай мерина... Гляди -- к чужим не подходи: убьют.
-- Еще там что! -- воскликнул я.-- Чего ж они будут убивать -- я стороной!
Поручением я гордился: шутка ли -- отец за лошадью послал!.. Доверяет!..
Лошадь наша, Буланый,-- старая, со сбитыми плечами и вытертой холкой, с отвислой нижнею губой, бельмом на правом глазу, желтыми зубами, смирная.
Накинув ей на голову оброть, я подумал: "Если я большой, могу и верхом забраться",-- и вцепился в гриву.
При помощи ног и зубов кое-как вскарабкался.
Сижу сияющий и думаю:
"То-то отец удивится!.. Сам, спросит, сел? -- Конечно, скажу, сам,-- кобель, что ли, подсадит? -- Молодчина,-- похвалит он,-- в ночное скоро будешь ездить".
А это -- моя заветная мечта.
-- Но-о, милок, шевелися! -- дернул я за повод. Лошадь постояла, покрутила головой и фыркнула. Я ее подхлестнул. Лошадь нагнулась, сорвала головку колючки и почесала о колено губы.
-- Ты почему меня не слушаешься? -- рассердился я и подхлестнул сильнее.
Лошадь затрусила.