За эти деньги он купил в Устрялове Карюшку, низенькую черную лошаденочку с тонкими ногами, тонкой шеей и белой звездочкой на лбу.
-- Теперь, Иванец, у нас новая лошадь, -- сказал он, отворяя во двор двери, -- погляди-ка.
Целую неделю, каждое утро, я бегал в закуту кормить ее хлебом.
-- Машка! Карюшка! -- кричал я. -- Папы хочешь?
Лошадь весело ржала и подходила ко мне, протягивая морду. Я гладил ее по бокам и, давая хлеб, говорил:
-- Ешь, да только не издохни, чумовая!
Отец однажды услыхал мои слова и рассердился:
-- Еще накаркаешь, чертенок! Не говори больше так! -- и, как Тимошка, три раза сплюнул. -- Господи Сусе-Христе, чур нас! чур нас! чур нас!
И я перекрестился на колоду и сказал:
-- Господи Сусе-Христе, чур нас! чур нас! чур нас!
Про Карюшку люди говорили:
-- Лошаденка -- ничего... Мелковата будто, слаба, но цены стоит, поработает годок-два.
Но, приехав с поля, отец сказал раз матери:
-- Пропали денежки: кобыла с норовом.
Лицо его было мрачно, и говорил он сквозь зубы.
Мать побледнела.
-- Неужто с норовом?
-- Остановилась на горе... упала... Отпрягать пришлось.
-- Эх, старик, поторопился ты малость. Приглядеться бы надо получше!
-- Что ты понимаешь? -- ответил отец. -- Пригляде-еть-ся! Когда? Рабочая пора-то или нет? Языком болтать любишь, баба!
Перевозив с грехом пополам овсяные снопы, отец поехал сеять озимь и меня с собою взял.
-- Картошки будешь печь мне, -- говорил он.
Я в поле ехал первый раз, и радости моей не было конца. Мигом собравшись, я уселся на телегу, когда лошадь еще не запрягли. Вышедший отец засмеялся.
-- Рановато, парень, сел, -- сказал он, -- семян надо прежде насыпать.
Положив мешки с рожью и укутав их веретьем, сверху бросив соху с бороной, лукошко, хребтуг, в задок -- сено и хлеб, отец сказал:
-- Теперь лезь.
-- А Муху возьмем? -- спросил я. -- Ишь как ластится, непутная.
-- Муха пускай дома остается, -- ответил отец.
В поле я собирал лошадиный навоз и пек в золе картошки, ездил верхом на водопой, приносил отцу уголек закурить, ловил кузнечиков и все время думал, что я теперь не маленький.
Встречая у колодца товарищей, я снимал, как большие, картуз и здоровался:
-- Бог помочь! Много еще пашни-то?
Мне серьезно отвечали:
-- Много...
Или:
-- Добьем на днях: осминник навозный остался... жарища-то!..
Не умываясь по утрам, я хотел быть похожим на отца: запыленным, с грязными руками и шеей. Бегая по пашне, выбирал нарочно такое место, где бы в лапти мои набилось больше земли и, переобуваясь вечером, говорил отцу, выколачивая пыль о колесо:
-- Эко землищи-то набилось -- чисто смерть!
Отец говорил:
-- Червя нынче много в пашне, дождей недостает: плохой, знать, урожай будет на лето.
Я поддакивал:
-- Да, это плохо, если червь... С восхода нынче засинелось было, да ветер, дьявол, разогнал.
-- Не ругай так ветер -- грех, -- говорил отец.
Ложась спать, я широко зевал, по-отцовски чесал спину и бока, заглядывал в кормушку -- есть ли корм, и говорил:
-- Не проспать бы завтра... Пашни -- непочатый край... -- И опять зевал, насильно раскрывая рот и кривя губы. -- О-охо-хо-хо!.. Спину что-то ломит -- знать, к дожжу.
Отец разминал ногами землю у телеги, бросал свиту, а в голову -- хомут или мешок, и говорил:
-- Ну, ложись, карапуз.
Трепля по волосам, смеялся:
-- Вот и ты теперь мужик -- на поле выехал.
Я ежился от удовольствия и отвечал:
-- Не все же бегать за девчонками да щупать чужих кур -- теперь я уж большой.
Отец смеялся пуще.
-- Не совсем еще большой, который тебе год?
-- Я, брат, не знаю -- либо пятый, либо одиннадцатый.
-- Мы сейчас сосчитаем, обожди, -- говорил отец. -- Ты родился под крещенье... раз, два, три... Оксютка Мирохина умерла, тебе три года было -- это я очень хорошо помню: мы тогда колодец новый рыли... Пять, шесть... Семь лет будет зимой, -- ого! Женить тебя скоро, помощник!
-- Немного рано: не пойдет никто!
-- Мы подождем годок.
Отец вертел цыгарку и курил, а я, закрывшись полушубком, думал, -- какую девку взять замуж.
-- Тять, -- говорил я, -- а Чикалевы не дадут, знать, Стешку за меня, а? Они, сволочи, -- богатые.
-- Можно другую, -- отвечал отец улыбаясь. -- Любатову Марфушку хочешь? Девка пышная!
-- Что ты выдумал? Ее уж сватают большие парни!
-- Ну, спи, -- говорил отец, -- а то умаялся я за день, надо отдохнуть.
Пашня наша подвигалась, но Карюшка с каждым днем худела. Бока ее осунулись, кожа присохла к ребрам, над глазами появились две большие ямы, а шея стала еще тоньше. Когда наступал обед и отец подводил лошадь к телеге, она, всунув голову в задок, где привязан был хребтуг с овсом, жадно хватала зерно и, набрав полный рот, замирала. Раздувались красные ноздри, шея и ноги тряслись, на водопой шла спотыкаясь.
-- Что, Карюшк, замучилась? -- спрашивал я, давая ей хлеба.
Лошадь наклоняла голову и терлась о мое лицо.
-- Трудно тебе, девка, -- говорил я, гладя ее гриву.
Она клала морду на плечо и шевелила мягкими губами.
-- Трудно, трудно, -- повторял я. -- Хочешь огурцов?
Лошадь отказывалась, крутя головой и вздыхая.
Подходил отец.
-- Что, разговариваете? -- спрашивал он и, трепля Карюшку по спине, говорил ей: -- Дотяни как-нибудь до конца, а зимой отдохнешь, матушка... Постарайся!..
Дня через четыре мы переехали на прогон. Пашня там была труднее: стада овец и коров утрамбовали землю так, что соха еле брала. К позднему завтраку сломали сошник.
-- Ах, черт бы тебя взял! -- воскликнул отец и стал бить лошадь кнутовищем.
Та заметалась, бессильная, и, споткнувшись на обжу, переломила ее.
-- Погоди, я тебе задам горячих,-- сказал отец,-- ишь ты -- падать! -- и бил ее сильнее.
Пока приехали домой, да пока справляли новую соху, прошел день.
-- Ну, как -- не видал Полевую Бабушку? -- спрашивала мать.
-- Только мне и дело, что Бабушку смотреть, -- ответил я, -- я, чай, работал, слава богу.
-- Ах ты, мужик мой милый, -- засмеялась она и дала мне вареное яичко. -- На-ка, съешь.
А сидевшая на лавке Мотя дернула презрительно губою и сказала:
-- Тоже пахарь, коровья пришлепка!..
-- Это дело, -- сказал я, беря яйцо и не обращая внимания на сестру, -- в поле только хлеб да печеные картохи.
-- Молочка не хочешь ли? -- опросила мать. -- Тетуня принесла.
-- Как не хочу! -- воскликнул я. -- Давай и молоко: все давай, что есть.
Потом я сёл посередь избы разуваться, так, чтобы видели все.
-- Смотри-ка, мать, землищи-то сколько в лаптях, -- говорил я, хмуря брови, -- Пыль эта совсем меня замучила!
Мать втихомолку смеялась, а сестра поддразнивала:
-- Весь день под телегой пролежал, поди, а тоже хвастается, овечий выродок!
Я ей ответил на это:
-- Хорошо тебе, сидя на печке, болтать языком, а съездила бы раза три на водопой да посбирала бы котяшья, так узнала бы, как на пашню ездят, тумба!
И я победоносно взглянул на сестру, потом, усевшись в передний угол, стал крутить цыгарку из мха.
-- Покурить, -- говорю, -- что-то захотелось.
Мать мне на это ответила:
-- Как бы я тебе, друг, губы не обтрепала! Ишь ты выдумал чего!
-- А как же ты отцу ничего не говоришь? -- спросил я, отодвигаясь на всякий случай подальше. -- Дрейфишь, старая? Он бы тебе всыпал!
Мать не нашлась, что сказать.
Утром следующего дня Мотя принесла нам в поле завтрак.
-- Приказчик был с нарядом, -- сказала она. -- Беспременно, чтобы нынче выезжать, а то -- штраф большой.
Отец бросил ниву и поехал сеять барскую землю.