Старик, сидевший по-татарски в передке телеги, ни разу не обернулся, хотя они проехали уже версты три. Изредка он чмокал и шевелил вожжой. Рои злобных оводов гнались за телегой, острыми шильями кололи кожу лошади, впивались в вымя ее, грудь, бока, и под шлеей ее уже пятнами проступила кровь. Измученное животное беспрерывно мотало головой и фыркало, и то бросалось в галоп, -- тогда старик отчаянно натягивал вожжи, перекидываясь на спину, -- то падало на колени, пытаясь лечь -- старик тоже вскакивал на колени и бил ее кнутом. Иной раз старик бросал вожжи и хлестал лошадь картузом по вымени и животу, и с каждым взмахом картуз его становился краснее. Лошадь благодарно оглядывалась. И каждый раз украдкою старик присматривался к сыну. Но тот будто не замечал его возни. Глядел на ниву, синеватое небо, далекие и редкие ракитки большака. Или наклонялся и набирал горсть теплых колосьев, но не рвал их. И лицо у него было такое, как будто человек вспоминал сон и не мог вспомнить его. Один раз, когда старик снова стал возиться с лошадью, сын вылез из телеги и пошел по тропинке вперед, прихрамывая.
"Пересидел ногу", -- подумал старик, ухмыляясь.
Только теперь, осторожно трухая сзади, он разглядел одежду сына, обувь. А когда сын наклонился и сорвал что-то, он уткнул голову в вязок и счастливо засмеялся, шепча:
-- Как был левша, так и остался, без перемены...
И слова эти, произнесенные не голосом, а только слабым движением обметавшихся губ, показались ему столь забавными, что он опять уткнул голову в колени и беззвучно захлипал, прижимаясь ртом к овчине.
Сын вспомнился ему маленьким, босоногим и длинноволосым, с тонкой шейкой и синим от голода и грязи лицом. На лице тлели испуганные, молящие о чем-то серые глаза. Порою взгляд их доводил старика до бешенства своею беспомощностью. Вспомнил нелюдимость его и болезненность, -- будто белый, вялый картофельный росток, вытянувшийся без солнца. "В кого он?" -- часто думал отец. Вспомнил свою безмерную любовь и жалость к нему, слабому, чужому, единственному. В любви своей и исступленной жалости, безответно перегоравших в груди, был одинок...
Старик бешено завозился на телеге и стал рвать удилами рот лошади. Обогнал сына, дико глянул в лицо его из-под лохматых клочьев бровей, остановился, присел под животом лошади на карачки, злобно давил ладонью оводов с брюшками цвета красной смородины.
И опять глядел в спину сына, медленно шагавшего обочь дороги.
Вспомнил неизъяснимую гордость свою, когда этот забитый, запуганный, кричавший ночами мальчик вот таким же слепым оводом впился на восьмом году в книгу и ослеп для окружающего. Вспомнил, как он, старик, темный и непонимающий, сразу же поверил ему, поверил тому, что мальчику книга нужна больше хлеба, что он пропадет без школы. И перед ним как бы открылась тайна жизни.
Старик приподнялся на телеге, впиваясь мятущимся взглядом в фигуру сына, словно хотел крепко обнять его, будто прижимался своим горько горевшим лицом к лицу сына. Не верил, что человек, задумчиво шагавший впереди его, человек в странном костюме горожанина, в каком-то белом ошейнике и пестрой тряпочке на груди, с бледными нерабочими руками и бритым лицом, человек этот -- сын его, мотавший силу по тюрьмам, а теперь вот воскресший.
-- Стало быть он, сын... Ваньтя...-- шептал старик, как бы уверяя себя в этом. -- Вместе пахали... косу ему прилаживал...
И старик опять вспомнил, как они действительно вместе пахали. Сыну было четыре года, не больше. Старик взял его в поле. Сеяли рожь. И он не заметил, как мальчик отошел от загона. Крутился около телеги, мурлыкал что-то под нос, а когда старик хватился, мальчика не было. Поглядел в телеге -- не спрятался ли? Нет. Позвал его. Не ответил. Закричал громче. Не ответил. Беспокойно заметался, бегал на взгорье, по оврагу, лежавшему ниже. Нигде не было видно. И на кой черт он брал его? Выпряг лошадь из сохи, кружился по полю, потный, злой, с безумно бившимся от страха сердцем, спрашивая: не видел ли кто мальчишки? Никто не видел. Съездил домой. И там не было. В кровь избил жену. Воротился в поле. Уже заходило солнце. Кричал полем, как под ножом, потому что обрывалась жизнь его... Разбитый, с порванным голосом, без шапки, возвращался к телеге. И первой мыслью его, когда он издали увидел телегу, было: "Сейчас убью лошадь, а сам удавлюсь на тележном крюку..." Мальчик спал в меже, шагах в двухстах от него. Лицо его было заплакано, рубашонка, руки и ноги в тине.
-- Где ж ты пропадал, чертенок? -- завыл отец, соскакивая с лошади и хватая его на руки.
Мальчик испуганно взметнул ресницы, заплакал, прижался к груди отца,-- он водил поить лошадь, а потом никого нет, и он искал телегу, в телеге тоже никого нет, он пошел домой и дома нет.
-- Какую лошадь? -- оторопело спрашивал отец.
-- Вот лошадь.-- Мальчик разжал ладонь и показал ему большого зеленого задушенного кузнечика.-- Лошадь пила, а я увяз и соху потерял,-- сказал он.
И сколько ж раз потом старик с хохотом рассказывал всем об этом: "Вот стервенок!" -- как часто, сидя за столом, он спрашивал сына: "Ваньтя, а лошадь напоил?" -- и, когда сын неизменно отвечал: "Она уж издохла",-- ржал, ласково хлопая мальчика по острым лопаткам.
Это был первый случай, когда между ними протянулась слабая паутинка.
VI
...А то раз после троицы они взметали пар. Было так же жарко и душно, как нынче. И так же лошадь бессильно билась от гнуса. Мальчик бегал с кнутом за молодыми грачами.
-- Вот они тебя укусят! -- смеясь, кричал отец.
Мальчик вправду робко останавливался, боясь, кабы грач не укусил. И старик жалко усмехнулся, вспомнив это.
"Лошадь-то была другая, не эта, та лошадь была добрая",-- подумал он.
И вот середь дня неожиданно, как исполинский ворон, на поле налетела туча, закрыла черными крыльями солнце, и в поле стало почти темно. Забушевал ветер. Запахло гарью и дождем. Будто кнутом, небо стегало молниями. Телега стояла на дне лощины. Он торопливо распряг лошадь и пустил на траву, а сам побежал в лощину. Мальчик сидел на телеге бледный, с развевающимися волосенками. Старик схватил одежу, хомут, мешочек с хлебом и луком и закричал сыну:
-- Лезь скорей ко мне, а то намочит!
В этот момент полоснула молния и раздался такой гром, будто над ухом старика переломилась гигантская сухая сосна, и поле застонало. За раскатом грома хлынул ливень.
-- Ваньтя, лезь под телегу, я кому говорю? -- закричал отец. Сдернул мальчишку с грядки, закутал его полушубком, веретьем, сверху бросил сибирку, а сам прикрылся хомутом, как лиса бороною. Можно было досчитать не больше до двух сотен, не больше трех раз обернуться на полосе, как все кругом залило водою. Раскаты грома были столь часты и оглушительны, так стонало и колебалось небо над ними, с угорий с таким яростным ревом катились потоки мутной воды и такой высокой стеной вода хлынула на телегу, что старик занемел от испуга. И вот в этот момент, сквозь грохот неба и рев потоков, неожиданно раздался крик ребенка:
-- Тятя, поехали!
Поток поднял одежу и веретье вместе с мальчиком и понес вниз. Отец бросился в воду, она была выше колен его, гораздо выше, хотел схватить ребенка, но поскользнулся и упал. Вода хлынула через голову. Он кинулся вплавь. Мальчик был шагах в пятнадцати. Тогда он побежал к бровке лощины, перегнал мальчика и, зайдя в воду по пояс, отчаянно борясь с потоком, кое-как выволок его без полушубка, веретья, почти голого. И снова мальчик испуганно приник к нему... Ливень быстро прошел. Опять выглянуло солнце. Лохмотья туч неслись на север. Поток еще ревел, перекатываясь через опрокинутую телегу. Где-то в воде были хомут, одежа, пещер с мелкими инструментами, хлеб,-- ляд с ним, с этим навозом! Отец бережно нес мальчика на угорье, ласково урча: