-- Вот попомни, хоронить нас обязательно позовут... А может, еще оклемается. Видала, как его тот березовкой-то, почти всю бутылку вылил, это не зря.
На третий день у них был обыск. Насильно стащили старуху с печки. Спрашивали, где сын. Влезали на потолок, дергали крышу, искали в колодце, будто сын пятачок, который может закатиться в трещину. Взломали бабин сундук, и на полу, под грязными ногами, валялось их белье, приготовленное на смерть. Твердили с револьвером у лица:
-- Старик, говори, где сын, тебе же лучше будет...
Он неизменно отвечал:
-- Мне и так хорошо...
А когда кнут рассек ему щеку, он вспомнил слова человека, стоявшего над ним у лежанки: "Скажешь, кровь свою продашь..." -- и боль повторенного удара и кровь, капавшая с бороды, показались ему сладкими.
И в тюрьме, среди воров, он был крепок, как булыжник. Его держали больше месяца. Ежедневно таскали к начальству. Он почти не ел в тюрьме и был худ и страшен. Тело его было в волдырях и расчесах: он спал на полу, и его заполонила вошь. Ему то сулили деньги и свободу, то били и бросали в карцер. Однажды с ним разговаривал большой начальник с медалью на груди.
-- Мы сына не тронем,-- говорил он,-- укажи, где прячутся его товарищи, на вот тебе на табак...
Старик молчал. Он шатался от непереносной жизни. Но вытерпел и слово, безмолвно произнесенное чужому человеку в башлыке, соблюл.
Дома он нашел избу прибранной и теплой. Уже легла зима. Под окнами была навалена загать. Поправлены сени, которые он все собирался поправить. В клети торчали новые пробои. Утеплен двор. В яслях лежал свежий корм. Сарай и амбарушка были на замках.
"Ай-да старуха -- молодца! -- мысленно воскликнул он, ко всему приглядываясь.-- Куда ж она сама-то запропастилась? Надо бы перемениться, помыть голову, а то я вошью стравлен..."
Он вошел в избу и посидел, поджидая ее. Потом нашел какое-то бельишко и переменился, а грязные рубахи вышвырнул на снег.
Вскоре сошлись соседи, он с ними болтал.
-- Небось, дядя, есть хочешь? -- спросил его молодой мужик. Старик даже удивился, как далеко забрел этот мужик, он с другого конца Осташкова.
-- Да оно бы не плохо, вот поджидаю бабу, ушла куда-то да застряла,-- сказал он.
Тогда сухая старушка, сидевшая против него, удивленно спросила:
-- Да ты, мужик, разве ничего не знаешь? Нету ее, Петреюшка, нету, две недели уже нету, схоронили, парень, вот что... в гробу-то, царство ей небесное, белая была, как живая, то и гляди засмеется, вот что...
-- Да, вот что... вот что было... все растерял... Бог остался да добрые люди... А потом и бога потерял, сукина сына...-- говорил старик, тряся зеленой бородой,-- и бога потерял...
...Старик ошалело соскакивает с повозки и хватает прядь колосьев.
-- Кажись, наливается? -- хрипло бормочет он, поднося колосья к глазам.
Опомнившись, с сердцем бросает их под колеса и идет следом за телегой. Сухие кочки мешают ему, и он переходит на тропу, по которой шагает сын.
-- Такой же, только стал погрузнее, да лицо бело и безволосо, как у бабы, -- вслух говорит он. -- А уж годов тридцать с пятком. Дети бы теперь большие были... Вот что! -- восклицает старик.
Сын оборачивается и вопросительно глядит на него.
-- Но, ты, черт сутулый, дорогу забыла! -- кричит старик, подбегая к лошади, и хлещет ее кнутом.-- В хлеба прешься?..
Сын наблюдает за ним. Сравнявшись, старик молча останавливается, и сын лезет на повозку. Старик суетливо поправляет веретье.
-- Курить хочешь? -- спрашивает сын, протягивая кожаную елдовину.
Оттуда желтеют мохом концы папирос. Старик не знает, как вытащить. Сын помогает, и они закуривают, повернувшись спинами к ветру. Пальцы и плечи их соприкасаются, и у старика ноет сердце. Сын видит, в каких глубоких шрамах и трещинах руки отца, как много на них грязи, въевшейся в кожу, и как длинны, черны и страшны его ногти на несгибающихся пальцах. В рубцах морщин лица и шеи тоже непромытые полосы грязи.
-- Да, так-то, отец,-- говорит он громко.-- Не ждал свидеться?
У старика начинает волчком кружиться сердце, и легким не хватает воздуха. Он с усилием приподнимает шерсть бровей и срывно говорит, глядя на светло-сиреневую шелковую тряпочку под подбородком сына:
-- Барином стал...
-- Барином? -- удивленно спрашивает сын.
-- У нас только дворовые так ходят...
-- Да, я помню... Мать жива, ничего?
-- Давно нету.
-- Забил?! -- почти кричит сын.
Старик вздрагивает и с минуту смятенно молчит.
-- Да,-- говорит он шепотом, твердо глядя в глаза сына.
-- Это бывает,-- равнодушно роняет сын.
И до бугристого перевала они едут молча.
XII
Село лежало в низине, на двух крылах реки. Старик вытянул руку с кнутовищем и коротко сказал:
-- Вот.
Сын поднял голову. С головы церкви солнце больно стегнуло глаза его золотым песком, и он зажмурился.
По берегам реки была разостлана зеленая вата садов, конопли, ивняка и берез. В вате гнездами грудились избы. Крыши их, цвета старой меди, жарко целовало солнце. Серебряной рябью блестел помещичий пруд, он был похож на большое круглое блюдо, полное мелкой трепещущей рыбы.
В поля присосами тянулись "концы" Осташкова: на север, по московскому шляху -- воротилы села, знать, купечество; на юг, через белое крыло реки -- нёработь; и на закат, тупым клином в хохлы -- просто люди, мужики. Сын помнил это.
Они ехали паровым полем, поросшим сорняками. Словно горох, по полю катались овцы. Кучки навоза были похожи на овец. Кудрявыми яблонями цвел чертополох. Слепила золотом сурепка. Запах горячего навоза мешался с медовым запахом белого клевера. Земля была в глубоких трещинах, серо-пепельная.
Сын попросил остановиться, встал на телеге и долго, туманно глядел на поля, на щетку лилового леса на горизонте, на пасхальные яйца крыш барской усадьбы в густой зелени.
От рассыпавшегося стада с возбужденными личиками наперегонки к дороге бежали два пастушонка. Они были босиком, в зимних шапках и сибирках, с длинными кнутами через плечи. Лица их были красны от волнующего любопытства, загара, пыли и горячих ветров. У одного, поменьше, болталась на спине сумочка с хлебом. Они впились немигающими глазами в незнакомого человека на телеге, и из-под шапок их тек серый пот.
-- Поедем,-- тихо сказал сын.
Одинокая лошадь стояла у кучки навоза и равномерно мотала головою, будто кланялась издали. Когда они сравнялись с ней, за кучкой оказался человек в красной рубахе, крепко спавший.
Лошадь была привязана поводом за босую ногу его.
-- Демьян! -- окликнул старик.-- Демьян!
Повернув голову к подъехавшим, лошадь снова несколько раз поклонилась им.
Старик слез с телеги и стегнул мужика по оголившемуся животу.
-- Демьян! Уснул!
-- Приехали?! -- ошалело крикнул мужик, вскакивая.-- Стой же, дьявол, окаянная сила, неймется? -- Торопливо сунул обоим мягкую руку, широко улыбаясь.-- А меня, брат, пригрело. Что ж вы долго?.. Иду будто по высокой горе, гора вся изо щебню, а внизу огни, огни, аж жутко,-- к чему это?
-- К пожару,-- тихо и уверенно сказал старик.
-- К пожару? Не дай бог!.. Да стой же, нечистая утроба, поговорить не дает!.. Не опоздали?.. Что ж вы долго?..
Как пузырь, прыгнул животом на спину лошади, заболтал грязными пятками, зачмокал и помчался к деревне.
Старик скупо улыбнулся.
Вся площадь перед церковью, проулки, крыльца, дорога от церкви в поле были запружены народом. Люди были в лучших нарядах. Как луг, цвели девичьи платья. Не было шуток и смеха. Кое-где над головами трепыхались красные флаги. В церковной ограде, на серых теплых могильных плитах осташковской знати, сидели старики в новых сибирках, тихо переговариваясь. Томил зной. Бесперечь скрипело колесо колодца. Пересохшими губами люди жадно припадали к деревянной бархатно-зеленой бадье и долго, с наслаждением пили студеную воду. Меж ног сновали ребятишки. Поблескивая золотом облачения, на паперти собрались попы. Головы женщин то и дело поворачивались к закату, на ниточку серой дороги меж ярового.