— Свободны, Афонин.
Краснофлотец вышел, плотно прихлопнув дверь. Несколько секунд Снегирев стоял неподвижно. Он провел по лбу рукой, снова лицо его приобрело строгое, задумчивое выражение.
— Может быть, и придется списать... Посмотрим...
Взглянул на верхнюю койку. Калугин лежал с открытыми глазами.
— Слышали разговор, товарищ Калугин?
Калугин кивнул, приподнявшись на локте.
— Коммунисты, соседи его по кубрику, докладывают: не спит парень по ночам, мечется, вздыхает. На вахту выходит осовелый, носом клюет. А на берегу, по характеристике, парнишка был ничего, стойкий.
— Я думал: вы своим разговором его еще больше расстроите... Страхов ему наговорили.
Снегирев покачал головой.
— Он с этими страхами сколько дней жил, таил их ото всех. Правду сказал мне: никому про них и не заикался. Я их теперь на свет вынес. Самая страшная мысль — затаенная мысль. Она в тебе гниет, душу тебе заражает. А вытащишь ее на солнышко, проветришь партийным разговором — глядишь, всем-то страхам цена две копейки. Настоящий человек свою ошибку поймет.
«Нет, он совсем не так прост, как мне казалось вначале, — подумал Калугин. — Это глубокая философия — о загнивании затаенных мыслей». Он дружески улыбнулся Снегиреву.
— Сложная ваша работа, Степан Степанович!
— Не такая уж сложная, — задумчиво сказал старший лейтенант. — Я с нашим человеком всегда общий язык найду. Не то что с этим Гарвеем.
Он прошелся вдоль коек, тряхнул головой, потянулся всей своей крепкой фигурой. Его карие, полные золотистых искр глаза блестели, румянец играл под смуглой глянцевой кожей.
Опершись на край койки, прямо и доверительно глянул Калугину в лицо.
— Говорите, сложная наша работа... Правда, теперь, когда партия и правительство упразднили институт военных комиссаров, ввели полное единоначалие, некоторые додумались до того, что заместитель по политической части на корабле — мертвая душа. Над такими мудрецами член Военного совета смеялся, когда был у нас на корабле... А я так понимаю, что это нам указание углублять политработу, к массе стать еще ближе.
Прислонившись к койке, положив подбородок на смуглые крепкие пальцы, он говорил, как будто думая вслух: — Видал я одного комиссара, который на корабле только и знал, что ходить командиру в кильватер, советы ему подавать, выправлять политическую линию. Вроде как Фурманов за Чапаевым. У Фурманова-то с Чапаевым это хорошо получалось. Да обстановка изменилась, институт комиссаров отменили, и мне, например, незачем тенью за командиром ходить. Мы оба коммунисты, оба волю партии выполняем. Он единоначальник, а я ему должен помогать по своей линии, где могу: в кубриках, на боевых постах, в офицерских каютах...
Он усмехнулся открытой и в то же время немного лукавой улыбкой.
— Вот тут-то, пожалуй, главная трудность работы нашей и есть. Везде быть своим человеком. В кают-компании с офицерами — офицер, в кубрике с матросами — матрос... Сейчас вот тоже думаю пройти в кубрик... Хотите со мной?
— Обязательно! — сказал Калугин, спрыгивая с койки.
На «пятую палубу», в самый большой кубрик «Громового», путь был мимо ростр и торпедных аппаратов, сквозь четырехугольный люк, под которым мерцал, отвесно уходя вниз, желтеющий надраенными медными поручнями трап.
— Смирно! — скомандовал дежурный по кубрику, как только старший лейтенант, звеня ступеньками, сбежал вниз.
Калугин спустился следом. Действительно, сбоку, над головой, шуршали и чавкали волны, кубрик был ниже уровня моря.
Фонари, забранные толстыми проволочными решетками, бросали белый качающийся свет на вытянутые рядами широкие коричневые рундуки — они же нижние койки.
Над ними взлетали подвязанные к переборкам верхние сетчатые койки с заброшенными на них тугими свертками пробковых матрацев.
На квадратной колонне посредине, на тумбе орудия главного калибра, установленного на верхней палубе, белели листки расписаний. Сквозь прикрытые решетками люки в палубе кубрика блестели плотные ряды снарядов в крюйт-камере. Краснофлотцы стояли, вытянувшись, там, где их застало появление Снегирева. На рундуках, укрывшись полушубками, продолжали спать сменившиеся с вахты.
— Вольно! — сказал старший лейтенант.
Кубрик снова зажил обычной жизнью. Кто-то продолжал бриться, подвесив маленькое круглое зеркальце к переборке. В глубине помещения кто-то читал газету, рядом другой матрос, привалившись на рундук, писал письмо.
— Садитесь, товарищ старший лейтенант! — сказал один из краснофлотцев, освобождая место на ближнем рундуке.
— Сейчас посидим, Фомочкин! — сказал Снегирев. Он глядел туда, где несколько человек за столом ели из алюминиевых мисок.
— Ну, орлы, как обед сегодня? — спросил Снегирев.
— На второе — мясо, на третье — компот, поели так, что бросило в пот, — скороговоркой ответил юркий парнишка с всклокоченными волосами. — На харч жаловаться не можем, товарищ старший лейтенант, только водочки маловато.
— Наркомовские сто граммов получили?
— Так точно, получил. Да мне это как слону дробинка.
— Видно, какая вам дробинка, — сказал Снегирев. — Иного только подпусти — он весь корабельный запас выпьет. Согрелся — и порядок... Маяковского любите?
— Трудноват, товарищ старший лейтенант, — удивленный неожиданностью вопроса, сказал краснофлотец.
— Значит, целиком еще не прочли Маяковского. А у него про вас тоже есть. Помните, матросы: «Причесываться? На время не стоит труда, а вечно причесанным быть невозможно».
Кругом засмеялись. Встрепанный краснофлотец стал смущенно приглаживать волосы.
Снегирев шагнул к сидящим за столом.
— Ну, а подвахтенные обедом довольны?
— Компот слабоват, товарищ старший лейтенант, — сказал один из обедающих.
— Слабоват?
— Точно, — подтвердил другой. — В нем Рязань с Калугой видны. Одна вода.
Голос Снегирева стал жестким.
— Бачковой! Сходите на камбуз, скажите кокам, чтоб налили настоящий компот. Скажите, что сменившимся с вахты стыдно давать остатки. Позор! Предупредите: если не дадут хорошего компота, сам приду на камбуз поговорить с ними по душам.
— Есть сходить на камбуз! — весело крикнул один из краснофлотцев. Схватив медный бачок, быстро исчез в люке.
Снегирев присел на рундук. Вокруг него собирались моряки.
— Ну, а как вообще настроение?
— Плоховато, — тихо сказал кто-то сзади.
— Что так? — Снегирев приподнялся, всматриваясь туда, откуда раздался голос.
Прислонившись к койке, стоял высокий, худой матрос. Его расстегнутый полушубок был накинут прямо на тельняшку, копна рыжих волос горела над угрюмым лицом.
— Плоховато, товарищ старший лейтенант. Болтаемся в море взад-вперед, а дела не видно. Скучает народ.
Снегирев встал и шагнул к рыжеголовому матросу. Они стояли друг против друга. Качающийся свет играл на их лицах. Читавший газету отложил ее в сторону. Сидевшие за столом перестали есть. Калугин увидел, как в каждом устремленном на Снегирева взгляде вспыхнул какой-то невысказанный вопрос.
— Покажи им письмо, Ваня! — сказал читавший газету.
— Лучше ты свое покажи.
— Нет, ты покажи, Ваня! — повторил краснофлотец с койки.
Рыжеголовый вынул из кармана брюк, протянул Снегиреву небольшой, сложенный треугольником листок. Знаменитый фронтовой треугольник, письмо, пришедшее откуда-то из далекого тыла. Все глядели на расправляющие листок смуглые пальцы старшего лейтенанта.
— «Ваня, — начал громко читать Снегирев, — мы сейчас живем, слава богу, хорошо, чего и тебе желаем. Кланяются тебе мама, и сестра Маша, и Марья Сидоровна, и все те, кто от фашистов в лес убежал, а теперь вернулся домой и строиться начал, потому что дома у всех Гитлер пожег. А родитель твой Демьян Григорьевич привет передать не может. Забрали его фашисты, когда стояли в нашем селе, и ставили на горячее железо голого и босого и все спрашивали, где партизаны.
А Демьян Григорьевич ничего не сказал, только очень стонал, когда стоял на горячем железе, и ругал фашистов. А потом привязали его к танку и уволокли неизвестно куда, так что мы и могилки его не отыскали. Одну только шапку его подобрали на улице. Теперь ты один у меня остался, ненаглядный сыночек Ваня...»