«Спокойствие командира — для нас лучший бальзам», — вспомнил Калугин отзыв одного из краснофлотцев о капитан-лейтенанте Ларионове.
Калугин писал, опершись локтями на стол, в чуть вздрагивающем ярком электрическом свете.
«Командир корабля... Этот незаурядный человек все больше интересует меня. При первом знакомстве показался мне щеголем и немного тяжелодумом. Но, как известно, первое впечатление часто обманчиво.
Капитан-лейтенанта любят на «Громовом», отзываются о нем с большим уважением. Он очень начитан и развит, особенно охотно говорит в свободные минуты о героическом прошлом русского флота. Иногда он резок в обращении с людьми, но эта резкость не восстанавливает против него никого...
Любопытно, что после того разговора со мной он действительно не сошел на берег, а занялся придирчивым обходом всего корабля, от верхней палубы до котельных отделений.
Разряженный, как на парад, пальцами в белых перчатках он проводил по механизмам, под трубами отопления в кубриках, по шкапчикам с вещами краснофлотцев — и, если перчатки пачкались, произносил всего одно-два осудительных слова. Зато потом темпераментный Бубекин долго стыдил и распекал, как говорят здесь — «драил с песочком», виновных...»
Лейтенант бренчал на пианино. Неслышно ступая, вестовой Гаврилов шел от двери к столу. Калугин закрыл блокнот, приподнялся, отодвигая кресло. Кресло не отодвигалось. Он забыл, что на время похода мебель намертво прикрепляется к палубам корабельных помещений.
И вдруг фантастичность всего происходящего пронизала его, как электрический ток.
Будто впервые увидел он это просторное помещение, уставленное мягкой мебелью, озаренное мягким сиянием люстры.
Люстра с круглым шелковым абажуром слегка покачивается над обеденным длинным столом, застланным синим сукном. Вокруг стола — широкоспинные, обитые кожей кресла. Такие же кресла по стенам кают-компании, покрытым живописью палешан — эпизодами из русских народных сказок.
В одном из углов, рядом с пианино, диван. И зеркало над полированной крышкой пианино, как овальное, вертикально поставленное озеро в раме.
Все как в хорошо обставленной гостиной. Разве похоже это на фронтовую обстановку в самые суровые, напряженные дни войны?
Все как в гостиной... только пол... нет, не пол, а палуба кают-компании неустанно вибрирует, покачивается под ногами. Скрипят, потрескивают в углах переборки, покрашенные под светлый дуб. Зеркало крест-накрест проклеено бумажными полосами, чтобы не дало трещин при стрельбе корабельных орудий.
Гостиная плывет в океане, за Полярным кругом, гостиная — отсек боевого корабля. Как раз под ней расположен снарядный погреб. Широкая лакированная колонна возле буфета — это стальная тумба дальнобойного орудия, установленного на верхней палубе, на полубаке.
«На сухопутье все было проще, обычнее для меня, — записывал Калугин в блокнот. — В этом морском коллективе, в мире, полном самобытных традиций, мне было труднее, чем где бы то ни было, найти свое рабочее место. А я хочу тесно сжиться с матросами и офицерами «Громового», войти в их жизнь как боевой товарищ и друг. Я, журналист в чине сухопутного капитана, никогда до войны не бывавший на палубе боевого корабля, обязан правдиво и ярко рассказать читателям о повседневной суровой героике, о военном быте моряков Северного флота. Для этого нужно хорошо знать корабль, изучить его сложнейшие механизмы, чтобы глубже понять людей, которые ими управляют...»
Он снова поднял глаза от блокнота. Противоположный край стола был накрыт теперь чистой крахмальной салфеткой.
Вестовой расставил на ней тарелки с хлебом, маслом и ветчиной, держал на весу стакан чаю в металлическом подстаканнике.
— Можно кушать, товарищ лейтенант!
Лейтенант захлопнул крышку пианино, повернул ключик, дружески улыбнулся Калугину, вскинув глянцевые, черные глаза.
— Закусим, товарищ капитан?
Калугин качнул головой. Во время похода его не привлекала еда, особенно здесь, в этом горячем, сухом воздухе. Лейтенант, присев к столу, намазал хлеб маслом, с чувством приладил сверху жирный ломоть ветчины. Поднес к розовым, свежим губам взятый из рук вестового стакан.
«Вот хотя бы Лужков, — думал Калугин, — этот юноша, командир торпедных аппаратов эсминца. Сын балтийского матроса, советский офицер новой формации. Уже немало испытал в этой войне. Может быть, вот так же сидел он в кают-компании точно такого же эсминца, за таким же точно столом, когда бомба с «юнкерса» расколола корабль пополам...
Кают-компания встала дыбом, коридор очутился над головой, пенистая, злая вода хлынула на пианино, оказавшееся вдруг под ногами... Нужно быть человеком большой выдержки, превосходным пловцом, чтобы не растеряться, нащупать верное направление, затаив дыхание подняться сквозь водяной столб по вертикальной трубе коридора, нащупать дверь, вырваться на поверхность, когда корабль, может быть, уже достигал дна...»
Калугин согрелся теперь окончательно, ему становилось жарко. Прошелся по кают-компании; подойдя к пианино, глянул в зеркальный овал.
Хмурый, не очень знакомый человек в светлом дубленом полушубке, в кожаной черной ушанке, надвинутой на брови. Над широкими очками — эмблема зеленоватого серебра с маленькой алой звездочкой сверху. Звездочка новее эмблемы. Он прикрепил ее к шапке только на днях. Прежнюю звездочку выпросил кто-то из английских матросов во время посещения нашими журналистами корвета. За мехом расстегнутого воротника ярко блестит начищенный якорь на верхней пуговице кителя.
Быстро пройдя в коридор, Калугин скинул полушубок и шапку, вернулся в кают-компанию, присел рядом с лейтенантом. Дружески улыбнулся Лужкову, сооружавшему второй бутерброд.
Лужков улыбнулся тоже, мальчишечьи ямочки возникли на покрытых нежным пушком щеках.
— А может быть, все же закусите со мной? Еще чаю, Гаврилов!
Он протянул пустой стакан вестовому, держа подстаканник в согнутой над столом руке.
— Не каждый день в кают-компании ветчина. Подарок новосибирцев Северному флоту. Очень советую. Обед еще не так скоро... Скомандую вам чаю?
— Нет, спасибо, — сказал Калугин. — Лучше побеседуем... Тогда, на мостике, помните, рассказывали мне, как выплыли с того корабля...
Вестовой принес новый стакан чаю.
— У меня после вахты всегда дьявольский голод, — как бы извиняясь, сказал Лужков. Он будто не слышал слов Калугина. — Может быть, расскажете поподробнее о том бое? Калугин по привычке уже вертел в пальцах карандаш.
— О каком бое? — спросил Лужков. Его лицо сразу осунулось и постарело, приобрело недоброе выражение. — Тогда «юнкерсы» сплошными волнами шли, вываливались из-за сопок... Мы, пока стрелять могли, три бомбардировщика сбили... Не дешево и им обошелся тот бой...
Он замолчал. Снова прихлебывал чай, уже без прежнего удовольствия.
— Вы ведь с комендорами первого орудия беседовали? Командир орудия Старостин раньше служил на «Могучем». Старостин — старшина первой статьи. Тогда помог мне на берег выбраться. Мне уже ноги сводило... Поговорите с ним поподробнее...
— Мы говорили со Старостиным. Но я не знал, что он с того корабля...
В памяти встало жесткое, обветренное лицо с прямым, настойчивым взглядом, стойкая, неторопливая фигура. Этот старшина привлекал к себе каким-то спокойным достоинством в каждом движении, веской, неторопливой речью.
— Поговорите с ним о «Могучем». — Лужков быстро допивал чай. — Очень он на немцев зол, как, впрочем, все мы. Торпедисты мои даже во сне видят, как бьются на море с врагом. А вот наяву что-то не получается...
— Вот, может, скоро встретим фашистов, отведем душу...
— Может быть, и встретим! — оживляясь, согласился Лужков. — Эх, если встретим — хорошо бы отвести душу! Правда, наше дело только запеленговать их и вызвать подкрепление. Разве только в ночных условиях сможем сами завязать бой, выйти в торпедную атаку...
Ночная торпедная атака в океане! Калугин невольно ощупал пустой верхний карман кителя. Здесь обычно носил бумажник. Теперь, уходя в первый свой морской поход, оставил бумажник на берегу на сохранение Кисину, лучшему редакционному другу. Если случится что здесь, Кисин отошлет бумажник домой. Он первый раз шел в боевой океанский поход. Небрежно вертя карандаш, он улыбнулся Лужкову.