Его обожгло сразу. На руках: были рукавицы, но пар пронизал их, будто их и не было на руках. Невыносимый белый огонь обдал руки мичмана. Казалось, по пальцам ударило свистящее лезвие. Он чуть не выронил инструмента. Он чуть не лишился сознания от боли, от все растущей нечеловеческой боли в руках. Но магистраль нужно заделать на ходу, — думал мичман, — нельзя выключить пар, лишить корабль требуемой командиром скорости хода.
Он тщательно обнажал поврежденный металл, и каждый нерв кричал: «Довольно, отдерни пальцы!» Пар бил широким, злым веером, охватывал пальцы кругом. Руки слабели, казалось — нельзя сделать ни движения больше. Но он затаил дыхание, старался не думать о боли, думал о своем корабле, о силе большевистского духа, о героях-коммунистах, гибнущих под пытками, но не сдающихся врагу.
Он отклонился на мгновение, пошатнулся, и влажное лезвие пара полоснуло его по лицу, глаза застелились слезами. Он опять чуть не выронил инструмент, но продолжал работать.
И вот почти пересилил боль, хотя непрерывно бегущие слезы застилали глаза.
Но кто-то уже подавал ему паранит, медный лист для заплаты, кто-то заботливо, двумя руками, придерживал бугель. Свист прекратился, лампы светили ярче, мичман видел, что матросы аварийной группы заканчивают ставить бугель, крепко обжимают с боков болты.
Его сознание прояснилось. Магистраль блестела свежей заделкой. Мичман бросил взгляд на свои руки и тотчас отвел глаза. Рядом с ним боцман с матросами из аварийной группы распиливали брус на упоры нужной длины.
Никитин все еще придерживал пробоину спиной.
— Потерпеть еще можешь? — бросил ему боцман через плечо.
— Могу, — хотел сказать Никитин, но не мог произнести ни слова: грудь была сжата леденящими тисками. Он только кивнул головой, продолжая стоять, вцепившись пальцами в нефтяную цистерну. Упоры были готовы, матросы подтаскивали аварийную подушку...
— Ну, отходи, браток! — крикнул боцман. — Довольно на плечах море держать, отходи! — повторил он.
Но Никитин не мог сделать ни одного движения. Хотел оторваться от пробоины, но она, казалось, цепко держала его за окровавленные мускулы спины. Он только слабо улыбнулся. Увидел сбоку багровое, залитое слезами лицо Куликова.
— Не видите, что ли, — загремел Куликов, — ослабел человек. Помогите ему!
И когда матросы подхватили Никитина, оторвали от борта — снова заревело море, врываясь внутрь, но пробоину уже зажали аварийной подушкой, подперли распиленными брусьями.
Над Никитиным наклонялось неестественное, странно знакомое лицо, из глаз которого, не переставая, текли слезы.
«Снится мне это, что ли? — подумал Никитин. — Слезы льются из глаз мичмана Куликова!»
— Это я, брат, видно, торпедированных фашистов оплакиваю, — сказал Куликов, и его губы сложились в подобие улыбки. — Знаешь поговорку: «Слезы матроса наравне с кровью ценятся».
— Что с «Герингом», товарищ, мичман? — спросил Никитин.
— Торпедировали «Геринга»! Торпедировали! — счастливым голосом прокричал мичман.
И, теряя сознание, падая в глубокий, крутящийся мрак, Никитин увидел по-прежнему ровно горящее пламя в топке, стоящих возле друзей, увидел аварийную подушку, зажавшую пробоину, которую он закрывал собой, чтоб сохранить жизнь родному кораблю.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Снова шел тяжелый, густой снег. Потом снегопад прекратился, на мостике стало светлее, и застывшие у поручней фигуры сигнальщиков четче обрисовались на фоне фосфоресцирующего моря. После торпедного удара «Громовой» вновь отвернул в собственную дымовую завесу, пробил ее насквозь — как иголка слой войлока — и больше не дымил.
«Какая тишина... — думал Калугин. — Какая неописуемая, невероятная тишина после грохота залпов и снарядных разрывов!» Снова мерно вибрирует, вздымается и опадает корабельная палуба, смотрят вдаль белые хоботы молчащих орудий. Нет, это не конец! Не может быть такого быстрого конца. Но тишина продолжалась, и то, что было незаметным в бою — широкий, головокружительный размах палубы, и острый ледяной ветер, и груз намокшей, пахнущей копотью и керосином одежды, — все это теперь завладевало сознанием, тянуло вниз, в свет и теплоту каюты.
Далеко на весте плыл над невидимым морем овальный дымно-багровый свет. Взлетали и распылялись в пространстве синие лезвия прожекторов. Это горящий «Геринг» ждал нового удара из темноты, новой торпедной атаки.
— Аппараты перезаряжены, товарищ командир! — донесся из темноты задорный, звенящий возбуждением голос лейтенанта Лужкова.
Ларионов по-прежнему стоял у машинного телеграфа. Он, видно, очень устал, немного склонился вперед, тяжело оперся рукой о телеграфную тумбу. В темноте трудно было рассмотреть его лицо.
— Товарищ командир, докладывает центральный пост энергетики, — сказал телефонист, подавая командиру трубку.
— Да, Ираклий! — сказал Ларионов, оторвав руку от тумбы и схватив трубку. — Значит, во второй котельной порядок? А турбину когда введешь в строй? — Его голос стал яростным, он сильнее прижал трубку к уху. — Два часа даю вам на турбину, инженер-капитан-лейтенант. Понятно? Исполняйте приказ.
Он отпустил трубку, и телефонист подхватил ее, повесил на место. Старший лейтенант Агафонов взбежал по трапу, подошел к командиру.
— Старший лейтенант! — отрывисто сказал Ларионов. — Заместитель по политчасти убит, старпом тяжело ранен. У меня вышла из строя турбина, не могу дать скорости, преследовать «Геринга». — Он замолчал, как будто теряя силы. — Возьмите на себя обязанности старпома!
— Есть взять на себя обязанности старпома! — повторил Агафонов. — Окончательно должны выйти из боя, Владимир Михайлович? Может быть, могли бы еще настигнуть?
Аппараты перезаряжены, товарищ командир! — опять с задором, с горечью, с надеждой повторил из темноты лейтенант Лужков.
— Я не могу преследовать «Геринга», — сказал Ларионов тихо и раздельно. — Да и не нужно это сейчас. Рейд «Геринга» кончился, товарищи офицеры, видите: маячит в темноте, ему бы только до базы дотяпать. Я дал в штаб его координаты.
Он помолчал.
— Так вот, старпом, берем курс на главную базу. Готовность номер два. Повахтенно дать людям обсушиться. Пусть повара раздают ужин, по ста наркомовских граммов. Горячую пищу на боевые посты. Поблагодарите от меня весь личный состав за мужество и отвагу в бою!
Его голос стал совсем невнятным. «Он, видно, безмерно устал, — подумал Калугин, — безмерно устал все время маневрируя, все время держа в руках жизнь корабля...»
Но Ларионов сразу выпрямился опять, оперся на телеграф, стал как будто выше ростом. Со стороны трапа выплывала из мрака смутная фигура мистера Гарвея.
— Товарищ кэптин, — громко, особенно четко выговаривая каждое слово, сказал Гарвей, — мне кажется, я имею сейчас большую обязанность, я имею счастливый случай первым поздравить вас от имени союзного командования. Какой бой, мистер кэптин! «Эсминец — снаряд, а его командир — взрыватель!» Вы оправдали эту поговорку военных моряков. От имени союзного командования пожимаю вам руку.
Широким, может быть, излишне широким и свободным жестом Гарвей вытянул чуть белеющую в темноте ладонь.
Ларионов стоял очень прямой, очень неподвижный.
— Извините, мистер Гарвей, — тихо сказал Ларионов. — Я не могу подать вам руки...
— О, дамн... — канадец осекся, его ладонь еще висела в воздухе, он отклонился назад, сквозь темноту всматривался в капитан-лейтенанта.
— Я ранен в плечо и не имею возможности подать вам руки, — по-прежнему негромко сказал Ларионов. Немного подавшись вперед, он смотрел на Гарвея в упор, всей тяжестью тела опирался на левую руку.
— О, если так, — сказал растерянно мистер Гарвей, — со сорри...[8]
Он засунул растопыренные пальцы за отворот верблюжьего реглана. Теперь было ясно видно, что он колеблется из стороны в сторону не в такт корабельной качке.