— Выбирай еще. Что найдешь по вкусу, бери, — добродушно предложил Шубин. — Пусть землякам на пользу. Я этих книг начитался, а детям моим не успеть прочесть и тех, что Новиков и другие издатели напечатали…
Глава тридцать восьмая
В Петербурге не только среди великосветской публики, но и среди простонародья усилились в ту пору слухи и разговоры о французской революции. Стало известно о казни короля Людовика XVI. Кто-то из русских людей присутствовал при казни, прислал в Петербург письмо с подробным описанием этого события. Письмо ходило по рукам. Известие о казни французского короля сильно подействовало на Екатерину, она слегла в постель. Врачи-немцы суетились около больной государыни, спасая ее от внезапно постигшей болезни. Оправившись после болезни, Екатерина сразу же пожелала встретиться с братом казненного короля Франции графом д’Артуа, находившимся тогда в Петербурге. Она выразила ему соболезнование, подарила золотую с бриллиантами шпагу и сундук, наполненный драгоценностями. Затем на Невском, в Екатерининской церкви, была отслужена по Людовику панихида, на которой мало присутствовало французов, так как большая часть их из Петербурга уже была выслана во Францию.
Весной в Петербурге слухов о событиях во Франции стало меньше: запрещено было об этом говорить, дабы не возбуждать в народе противных государыне настроений.
В один из тех весенних дней, когда по Неве густо шел ладожский лед и на набережных, улицах толпились люди, наблюдавшие за ледоходом, Шубин возвращался из Александро-Невской лавры. На душе у него было отрадно из-за того, что в тот день за барельефный портрет митрополита Гавриила ему была выдана тысяча рублей. Около Мраморного дворца Шубин повстречался с Аргуновым. Тот пригласил его к себе на Миллионную улицу в Шереметевский особняк, где он жил, работал над портретами и ведал хозяйственными делами по дому. Пришлось благополучно сданный мраморный барельеф митрополита «омыть» бутылкой французского вина из обильных запасов кладовой Шереметева.
После выпивки Аргунов провел Шубина в светлую, с двумя большими окнами комнату, где было расставлено и развешено несколько незаконченных портретов ближайших, ничем не примечательных родственников графа Шереметева. Шубин, отлично писавший масляными красками, просмотрел все находившиеся в работе портреты, похвалил Аргунова за правдивость и отсутствие лести в его живописи и сказал, что имя Ивана Петровича в русской живописи будет рядом стоять с именем всеми признанного Левицкого. Аргунов сначала просиял от такой похвалы, потом на глазах его показались слезы, и дрогнувшим голосом он сказал:
— Рядом с Левицким? Едва ли! Многое пишется мною не от души. Разве такие портреты я мог бы писать с достойных лиц! Кому и когда будут нужны эти шереметевские выродки и недоноски? Никому и никогда! А меня граф принуждает писать их пачками. И пишу. Выслуживаюсь. Хочу открепиться на волю. Не пускает. Сатана!.. Невыгодно. Иностранцы с него содрали бы десятки тысяч рублев, а я дарма тружусь… Да что тебе говорить об этом, знаешь. Но хуже всего другое — граф уже решил совсем отстранить меня от живописи. Как закончу этот портрет, он отправит меня в Останкино, под Москву, и все хозяйские хлопоты и расчеты возложит на меня. Он так и сказал однажды, подвыпивши: «Ты, Ванька, будешь вести мое хозяйство в Останкине, а портретов с тебя хватит». Представь, Федот Иванович, себя в моем положении: скажем, тебя лишили бы заниматься скульптурой, а заставили приглядывать за барской псарней. Что ты тогда запел бы?! — Аргунов достал из кармана камзола красный платок, стыдливо смахнул слезы с глаз, сказал: — В Останкине я кончаюсь как живописец, и если бы не детвора моя подневольная, мне бы не жить на свете. Без любимого дела, коим я свою жизнь скрашивал, я не жилец…
— Не может этого быть! — возразил Шубин. — Напрасно беспокоишься, если это графское слово тебя тронуло до слез. Шереметев заставит тебя делать и то и другое — управлять хозяйством до тех пор, пока ты не навлечешь на себя подозрения в небрежении графского имущества и денег, и заставит в то же время портреты писать до тех пор, пока зрения не потеряешь…
— А на прошедшей неделе обозлил я графа, хотел он мне по всем правилам экзекуцию учинить на конюшне, да, слава богу, тем я и отделался от него, что получил пять палочных ударов по хребту от самого лично…
— Унизительно! — вскричал Шубин. — Ты же художник, и как не стыдно графу учинять расправу, за что же это он?
— Не сержусь. Пожалуй, за дело, — примирительно ответил Аргунов. — Сунул я свой нос куда не следует. Собирались тут у графа многие вельможи — князья, графы и прочее барское отродье. Пир горой. Устроили поминки французскому королю, пили за упокой души казненного Людовика. Промеж собой ругали старика графа Строганова за то, что тот на своих харчах, в своем собственном доме вскормил и не разглядел опасного врага француза Жильбера Ромма, вместе с другими подписавшего в Париже смертный приговор королю. Потом Шереметев достал из шкафа свою заветную, в сафьяне переплетенную тетрадь и начал читать переписанное письмо некоего русского очевидца казни Людовика. Тут меня попросили удалиться. Я вышел. А тетрадь эту я часто видал и даже в руках держал, когда граф бывал в отъезде. Ну, думаю, при удобном случае и я прочесть успею. Занятно все же!.. Сам знаешь, всякое запрещение возбуждает желание. И вот однажды добрался я до этой тетрадки да и прихватил ее сюда к себе в мастерскую. Граф в отъезде. Я не спеша тетрадь почитываю, в почерке графа хорошо разбираюсь. И чего только в ней не написано! Там и песни разные, и прибаутки, и анекдоты, басни и псалмы, на стихи переложенные, и меню французские, и кто когда родился, чтобы именины не пропустить, и как письма писать любовные и бумаги деловые, и в какие дни и какая была погода, и даже уровень воды на Неве измерен в разное время и записан. Но для меня было самое интересное не это, а письмо из Парижа о казни короля. Я его списал тайком и спрятал. Оно у меня здесь, и могу тебе показать…