Выбрать главу

Только и услышал из уст Павла скульптор Шубин и не рад был, что год тому назад дерзнул пожаловаться царю на свою участь и просить его о помощи.

Задумчивый, расстроенный, пришел он домой на Васильевский остров. В доме холодно и пусто. Все, что было менее необходимо, давно уже продано. На кухне и в двух соседних комнатах шумели ребята-подростки.

Вера Филипповна, постаревшая не столько от возраста, сколько от невзгод мужа, вошла в комнату, где, не раздевшись, сидел в тяжком раздумье вернувшийся из дворца Шубин.

— Опять плохи дела, Федот? — с прискорбием спросила она. — И царь тебя ничем не порадовал?..

— Да, не порадовал, — тяжело вздохнул скульптор. — Кажется, на нашей улице праздника не предвидится. Попытаюсь услужить Павлу, чувствую, он желает иметь бюст моей работы. Страшно приниматься лепить урода… — Шубин говорил отрывисто, глотая с каждым словом обиду, комом стоявшую в его горле.

А через несколько дней, оправившись от болезненных переживаний, скульптор поехал в Гатчину, где Павел проводил смотр гарнизона. Среди войск был целый полк курносых, подобранных по образу и подобию самого царя. Но острый глаз Шубина не приметил в полку двойника Павла. Лицо государя было настолько особенным, что вряд ли кто имел с ним близкое сходство. И скульптор попросил высочайшего позволения сделать с Павла зарисовку, дабы в мраморе император был как живой.

Сеанс длился не более получаса. Нарочито для этого Павел оделся в мантию и накинул на свои узкие плечи золотую цепь ордена Андрея Первозванного. Выпятив тощую грудь с крестом Мальтийского ордена, к которому он был особенно привержен, император сидел перед Шубиным подобно истукану, не шевелясь и сдерживая дыхание…

Прошло несколько месяцев. Шубин не раз принимался лепить модель по рисунку и памяти, но дело не двигалось. Несколько раз приходилось ломать глиняные эскизы — Павел не получался. И не было у скульптора желания лепить, а затем воспроизводить в мраморе бюст сумасбродного императора. Таким Павел оказался с первых дней своего царствования. Его самовластью и чудовищному произволу не было предела. Он был опасен не только для своих окружающих, но и для всего государства. Он держал в страхе и трепете всех и каждого, и сам трепетал и пугался собственной тени. За короткий срок Павел отстранил от службы в армии семь фельдмаршалов, триста тридцать генералов и свыше двух тысяч офицеров. Без промедления отправил на каторгу двенадцать тысяч человек, заподозренных в неблагонадежности. Даже своих наследников — Александра и Константина — он уже предрешил водворить на постоянное «содержание» одного в Петропавловку, другого в Шлиссельбургскую крепость. По клеветническим доносам и перлюстрации почтовой корреспонденции хватали людей при малейшем подозрении, а чаще без малейшего повода, сажали в тюрьмы, ссылали в Сибирь, на каторгу, казнили…

В ту пору страха и ужаса граф Кочубей писал однажды князю Воронцову следующее:

«…Страх, в котором все мы живем, неописуем… Все дрожат. Доносы — дело обычное: верны они или неверны, но верят всему. Все крепости переполнены арестантами. Всеми овладела глубокая тоска. Люди уже не знают, что такое удовольствие… В настоящее время имеется распоряжение, по которому ни одного письма не дозволяется отправлять через курьера, путешественника или слугу; все должно быть отправляемо по почте. Государь считает, что каждый почтмейстер может вскрывать и прочитывать все письма. Стараются открыть заговор, которого не существует. Ради бога, будьте осторожны во всем, что вы пишете. Я не храню ни одного письма, а все сжигаю. Не знаю, к чему все это приведет. Всех нас мучают невероятным образом. Надобно опасаться, что приближенные к государю лица, которым приходится хуже всего, выкинут что-нибудь отчаянное… Не думайте, что я преувеличиваю, напротив, я о многом умалчиваю, что вам показалось бы невероятным… Если вам нужно сообщить мне что-нибудь тайно, то пользуйтесь английскими курьерами и пишите лимонным соком…»

И во внешней политике, и в политике внутренней при Павле нанизывались грубые ошибки одна на другую. Не дешево обошелся России и разрыв с Англией, представлявшей рынок сбыта для русских товаров — леса, хлеба, льна, пеньки и сала, имевшихся в избытке у дворян-землевладельцев.

Народное образование было под запретом; учение русских студентов за границей прекращено. Даже такие слова, как «общество» и «гражданин», считались крамольными, и произносить их было рискованно.

Один из офицеров, некто Акимов, — о том свидетельствуют архивные и печатные документы, — написал четверостишье, посвященное строившемуся Исаакиевскому собору: