Песни и гульбища мало утешали Федота. У себя, около Холмогор, гулянки ему казались куда веселей и завлекательней. В свободные часы, любопытства ради, он уходил на торжки в немецкую слободу и в Гостиный двор и прислушивался там к непонятному чужестранному говору.
В Архангельске в ту пору среди старожилов еще свежа была память о троекратном пребывании здесь Петра Первого. Из уст в уста передавались о нем бывальщины, о простом царе, неспокойном. О том, как он начинал кораблестроение в Вавчуге и Соломбале, как в Гостином дворе с немцами торговался и как, раздувая щеки и приглаживая усы, царь с матросами в кружалах из больших глиняных кружек пил пенистое ячменное пиво и закусывал соленой треской да ржаным хлебом. Не у всех, однако, сохранилась добрая память о Петре: у старой деревянной церкви на Кегострове нищие из карельских старообрядцев тянули о нем непохвальные песни.
Как-то Федот Шубной подслушал нищебродов. Старцы гнусаво пели:
Запевала — дряхлый старец — протягивал слушателям деревянную чашку и клянчил:
— Подайте, правоверные, по грошику! Спаси вас Христос и праведный старец Аввакум, в Пустозерске сожженный…
В косторезной мастерской Федот рассказал содержание этой песни мастеру-наставнику и спросил, было ли такое дело, что царь Петр колокола на пушки переливал и почему он не испугался греха перед богом?
Тот не задумываясь ответил:
— Эх, мил человек, о грехах тут некогда было думать, когда швед напирал. Колокольным звоном не испугаешь супостата, а пушка, она, брат, и ревет и бьет. Дело его царское, что хотел, то и творил. Он перед богом давно, почитай, годов тридцать, как отчитался…
— Он и монахов не щадил и староверов? — снова спросил наставника Федот.
— А зачем их, родимый, щадить, коли они царя за табачное курение и брадобритие еретиком величали, антихристом прозывали? Чего таких щадить? Только он над ними не измывался. Чернецы монастырские, нерушимые в Аввакумовой вере, сами разбежались по лесам да в скиты попрятались. Наверно, и этот пропевала, коего слышал ты в Кегострове, из тех же беглых монахов.
— Не знаю, не спрашивал. Стар больно, а голосист.
— Кто чем живет, — заметил мастер, — мы вот от рукоделья кормимся, а у этих глотка главный струмент да Христово имя. Хуже скоморохов, прости меня господи за осуждение.
— Старик-то и Аввакума сожженного напомнил, а кто он был такой? — не унимался Федот с расспросами, видя, что старый косторез в добром расположении и беседует с ним охотно. — Неужто его и впрямь на костре поджарили?..
— Что ты, помилуй бог, — нахмурился мастер. — Человек он был, а не куропать, не тетерка болотная, не птица залетная, чтобы жарить его. Ну, сожгли и сожгли за непослушание патриарху Никону. Оба были упрямы! Нашла коса на камень… А ты, Федот, чего сегодня меня расспросами мытаришь? Твое ли дело монахов судить, на то есть черти…
Косторезы засмеялись, Шубной насупился, склонился над костяной плашкой и начал не спеша выпиливать тонкое кружево с рисунка, лежавшего перед ним. А мастер, сгорбившись, ходил около учеников и сквозь тусклые очки внимательно поглядывал за их работой. Не унимаясь, он наставлял уму-разуму прилежного ученика:
— Ты, Федот, любопытнее всех: пусти уши в люди, всего наслушаешься. Только не всякому говоруну верить должно.
— И даже монахам?
— Они тоже люди, и среди них всякие бывают: у другого четки в руке, а девки на уме. Такой столько наговорит языком, что не угонишься за ним босиком. Наше дело — другое. Мы им не товарищи. Ко всякому ремеслу присматривайтесь. Это нам больше пригодится, нежели многословие с пустословием. В народных художествах без слов бывает умная мысль заложена, вот это и надо уметь видеть, понимать и близко к сердцу принимать… А пока довольно слов, старайтесь, старайтесь. И кто лучше всех в деле отличится, тому из вас будет дозволено для соборного попа резное кадило сделать. За работу обещаю втридорога!..