Тяжко вздыхая, старик Шубной трижды как-то неловко поднял медный складень[11] над русой головой Федота и при общем молчании домочадцев вполголоса произнес слова родительского благословения:
— А тебе я, сынок, желаю и совет свой отцовский даю и благословляю: ступай в Питербурх, поклонись от меня Михайлу Ломоносову и скажи, что первый учитель его Иван Афанасьев велел ему долго жить… Останься там, учись, слушай умных людей, пользуйся их советами. Смелым будь, правду люби. Я жизнь правдой жил, никого не боялся. И ты так живи. Но смотри, осторожности не забывай, не погуби себя во цвете лет. Остерегайся дураков, если их затронешь, умных — если им вред причинил, и злых — если свел с ними знакомство… Ох, тяжко, парень, погоди, дай провздыхаться. Я не могу… — Старик умолк, закрыл глаза. Грудь его — широкая, костлявая — вздымалась. Передохнул, набрав воздуха, продолжал редко, прерывисто: — И еще скажу тебе, сын мой… коль в люди выйти ты вознамерился и бог то велит. Ладно. Ступай, не перечу… живи, постигай премудрости, пользуйся подсказом умных, а перед невежами-то знай молчи-помалкивай… На чужой стороне родни тебе, парень, не будет. Выбирай сам друзей добрых да порядочных… по выбору друзей и о тебе у людей суждение будет. Питербурх город молодой, а шалостей всяких там излишек. Дорожи временем, жизнь коротка и единожды человеку дается. Безделие да праздность на худые думы толкают. Ты слушаешь меня?
— Слушаю, батько, слушаю…
— То-то. А скоро ведь и голоса моего не услышишь. Ох, тяжко мне… Погоди, дай отдохнуть малость. Духу внутрях не хватает… Прости, господи… — Снова Иван Афанасьевич замолчал и дышал тяжело, с хрипотой в горле. Отдышался еле-еле, вспомнил что-то недосказанное и продолжал через силу: — И запомни заповедное слово: «против зла сотвори благо». Я сам в жизни испытывал: злого человека добрым деянием и подмогой покорить можно. Самые злые люди те, которые зла не прощают… Остерегайся завистников, если в жизни станешь преуспевать. Нет вреднее на свете завистника. Не угомонится проклятый, доколе не сокрушит ложью и клеветой невинного и честного. Будь ты здрав, Федотушка, и счастлив на долгие годы…
Федот поднял голову, заметил на морщинистых щеках отца крупные слезы и сам не вытерпел — заплакал.
— А неохота умирать-то, ребята… — сказал Иван Афанасьевич дрогнувшим голосом. — Когда живешь — день кажется долог, а умирать собрался, оглянулся — коротка же наша жизнь. Ох, коротка… Ha-ко, Федот, поставь складень на божницу…
Умер Иван Афанасьевич поздно вечером. В сумрачной избе, освещенной лучиной, густо надымили ладаном. Собрались куростровские старухи и молились всю ночь. Наутро обмыли покойника, обрядили в длинную холщовую рубаху и положили под образа на широкую лавку. Соседи приходили прощаться, кланялись низко, и каждый вспоминал добрым словом умершего.
— Царство ему небесное, самого Михайлу Ломоносова, бывало, грамоте учил, в люди его спровадил…
— Добрый старик был, простяга! Нашему брату, нищему, во весь каравай милостыню отрезал, царство ему небесное.
— Трех сыновей вырастил, как три подпоры крепкие, такие хозяйство не уронят…
А когда перед выносом усопшего собрались в избу к Шубным все бабы-соседки, начались тогда голошения и причитания с плачем, ревом и всхлипыванием:
Провожали Ивана Афанасьевича все от мала до велика: ровдогорские, куростровские, мишанинские мужики с домочадцами, и вся поголовно Денисовка шла за гробом покойного.
Федот вернулся домой с похорон в тяжком раздумье… Не раздеваясь, он полежал ничком на лавке, встал и, нахлобучив на лоб треух, вышел на улицу проветриться от запаха ладана и забыться от надоедливых причетов плакальщиц. До потемок он просидел у Редькина.
Мысль об уходе из Денисовки в столицу теперь не давала Федоту покоя. Но летом и осенью трудно попадать в далекую столицу. Ему пришлось терпеливо ждать до зимы, до первопутка.