– Я давно знала, что вряд ли переживу этот год, – слабым голосом говорила она. – Но поскольку состояние моего здоровья не внушало опасений, не стала заказывать дополнительных молебнов, тем более что, показывая свою осведомленность о сроках собственной жизни, неизбежно навлекла бы на себя попреки и подозрения. Я много раз собиралась наведаться во Дворец, дабы спокойно побеседовать с вами о былых днях, но, к сожалению, мое самочувствие редко бывает достаточно хорошим. И я в унынии влачу дни…
В том году ей исполнилось тридцать семь лет, но казалась она совсем молодой, словно только что приблизилась к расцвету. Глядел на нее Государь, и сердце его разрывалось от жалости и печали. «В нынешнем году ей следовало вести себя особенно осторожно[5], а я, как ни тревожило меня ее постоянное недомогание, все же не сумел настоять на том, чтобы были приняты чрезвычайные меры…» – сокрушался он и, словно желая наверстать упущенное, заказывал новые и новые молебны.
Весьма обеспокоен был и министр Гэндзи, который до сих пор не придавал особенного значения состоянию Государыни, зная, что в последнее время ей довольно часто нездоровилось.
Время Высочайшего посещения ограниченно, и скоро Государь собрался уезжать. Печально было у него на душе. Измученная болями, Государыня почти не могла говорить, в голове же у нее теснились тягостные мысли. «Высоким оказалось мое предопределение, – думала она, – ни одна женщина в мире не была окружена большей славой, но и страданий таких не выпадало на долю никому».
Ее мучения усугублялись полным неведением Государя, которому и не пригрезилось ни разу… Глядя на него, она не могла избавиться от ощущения, что ее душе суждено быть вечно привязанной к этому миру.
Министр, о пользе государства радеющий, скорбел и о том, что один за другим уходят люди, столь необыкновенными достоинствами отмеченные. Имея, кроме того, свои тайные причины для тревоги, он заказывал все молебны, которые только можно было заказать. Желая непременно еще раз поговорить с Государыней о делах давно минувших дней, Гэндзи приблизился к стоящему перед ее ложем занавесу и стал расспрашивать прислужниц о состоянии госпожи. Прислуживали ей самые близкие дамы, и отвечали они весьма обстоятельно.
– Все эти луны госпожа испытывала постоянное недомогание, но ни на миг не забывала о молитвах. Должно быть, именно это и подорвало ее силы…
– В последнее время она отказывается даже от самой легкой пищи, на плоды «кодзи»[6] и то смотреть не хочет. Похоже, что надеяться больше не на что, – жаловались они, обливаясь слезами.
– Я всегда была искренне признательна вам за то, что, выполняя волю покойного отца, вы неустанно печетесь о благе Государя, и лишь терпеливо ждала случая, чтобы высказать вам свою благодарность. Я очень сожалею, что мне не удалось этого сделать, а теперь…
Она говорила совсем тихо, и Гэндзи с трудом разбирал слова. Не имея сил отвечать, он молча плакал, и больно было смотреть на него.
«Нельзя поддаваться слабости!» – спохватился он наконец, подумав, что своим видом может внушить подозрения окружающим, но слишком велико, поистине беспредельно, было его отчаяние. Право, даже если бы он никогда не испытывал по отношению к Государыне ничего, кроме самого обыкновенного дружелюбия, он вряд ли остался бы теперь равнодушным. Но, увы, жизнь неподвластна человеческой воле, и не было средств удержать ее в этом мире.
– Возможности мои не так уж и велики, но я всегда старался делать все, что в моих силах, дабы Государю было на кого опереться. Я еще не успел оправиться от тяжкого удара, каким стала для меня кончина Великого министра. А если и вы… Все мои чувства в смятении, боюсь, что мне тоже недолго осталось жить в этом мире.
Не успел Гэндзи договорить, как ее не стало – словно погас светильник. Право, можно ли описать его горе словами?
Даже среди особ, которые вправе называться благородными, Государыня выделялась истинно всеобъемлющей душевной чуткостью. Бывает так, что люди влиятельные, используя свое положение в мире, невольно становятся причиной несчастий других людей, но Государыню никак нельзя было в том упрекнуть. Напротив, она всегда отказывалась от своих преимуществ, если они могли иметь следствием какие бы то ни было лишения или беды. В мире всегда, начиная с мудрых веков древности, находились люди, стремившиеся превзойти друг друга в роскоши и необычности пожертвований в храмы. Государыня же, не имея к тому склонности, просто предоставляла на храмовые нужды определенную часть унаследованного ею имения, ежегодного жалованья, приношений, доходов с поместий и прочих средств, которыми она располагала. Пожертвования эти свидетельствовали о подлинной глубине ее помышлений. Поэтому даже самые невежественные горные монахи оплакивали ее.
Когда совершались погребальные обряды, стенания стояли по всему миру, и не было никого, кто не предавался бы горю. Придворные облачились в однообразные черные одеяния. Так, последние дни весны редко бывают столь безрадостны.
Глядя ни вишни, цветущие перед домом на Второй линии, Гэндзи вспоминал тог давний праздник цветов.
– «Хоть этой весною…» (174) – прошептал он, ни к кому не обращаясь, и, укрывшись от любопытных взглядов в молельне, проплакал весь день напролет. Верхушки деревьев, растущих на гребне гор, четко вырисовывались в ярких лучах вечернего солнца, над ними тянулись легкие серые облака. Этот пейзаж, прежде ничем не привлекший бы внимания Гэндзи, сегодня взволновал его до глубины души.
К сожалению, рядом не оказалось никого, кто мог бы услышать эти слова.
Давно отслужили поминальные молебны, а Государь был по-прежнему безутешен.
Некий монах Содзу начал прислуживать во Дворце еще тогда, когда мать ушедшей Государыни носила звание государыни-супруги. С тех пор и поныне он был неизменным наставником высочайшего семейства в молитвах. Снискав чрезвычайное уважение и доверие покойной Государыни и пользуясь особым благоволением Государя, монах этот не раз в самых затруднительных обстоятельствах обращался по их поручению к богам и буддам и слыл в мире мудрейшим старцем. Лет ему было около семидесяти, и последнее время он жил в горах, отдавая дни заботам о грядущем, но ради Государыни решился нарушить свое уединение, и теперь Государь не желал отпускать его от себя. А поскольку и министр уговаривал его вспомнить прошлое и вернуться на службу во Дворец хотя бы на некоторое время, монах согласился, говоря:
– Боюсь, что не под силу мне теперь исправлять должность ночного монаха, но, понимая, сколь велика оказанная мне честь, и помня о милостях ушедшей Государыни…
Однажды в тихий рассветный час, когда те, кто прислуживал Государю ночью, уже разошлись, а другие еще не пришли, монах Содзу, по-стариковски покашливая, беседовал с Государем о различных делах этого мира.
– Есть один предмет, которого я предпочел бы не касаться в разговоре с вами, – сказал он между прочим, – тем более что откровенность в подобных случаях может быть расценена как нечто греховное. Я долго колебался, прежде чем решился заговорить об этом. Однако же, оставив вас в неведении, я обременил бы себя еще более тяжким преступлением[7], и одна мысль о грозном взоре небес… Вправе ли я уйти из мира, так и не поделившись с вами тем, что давно уже терзает мою душу? Боюсь, что тогда и Будда сочтет меня недостаточно чистым…
Тут голос его прервался, и он замолчал. «О чем это он? – подумал Государь. – Быть может, какая-нибудь обида привязывает его к этому миру? Горько сознавать, что даже почтенный наставник, заслуживший имя мудрейшего старца, не сумел очистить сердце от злобы и мстительности, несовместимых с его званием».
5
7