Можно себе представить, как дивились жалкие жители восточных провинций, когда ветер доносил до них благоухание рукавов Дайсё.
В конце концов, рассудив, что отказывать такому гостю неприлично, дамы устроили для него сиденье в южных передних покоях. Госпожа долго не решалась выйти, но дамы настаивали, и она, хотя неохотно, повиновалась. Раздвижную дверцу, отделявшую молодых людей друг от друга, прикрыли, оставив небольшую щель.
– Сидеть за дверью мне еще не приходилось, – посетовал Дайсё. – Право, я готов пенять плотнику, воздвигнувшему меж нами такую преграду.
И, потихоньку проникнув внутрь, он сразу же заговорил о своих чувствах, ни словом не обмолвившись о том, что видел в девушке живое подобие ушедшей.
– Однажды совершенно случайно я увидел вас сквозь щель в перегородке, – говорил Дайсё, – и с тех пор не могу забыть. Наверное, это судьба. Сам того не желая, я беспрестанно помышляю о вас…
Девушка не разочаровала его – напротив. Глядя на ее нежные, кроткие черты, он почувствовал себя окончательно плененным.
До рассвета, судя по всему, было недалеко, но петухи почему-то еще не кричали. С Большой дороги, которая проходила где-то поблизости, доносились сиплые крики разносчиков, выкрикивавших названия каких-то неведомых Дайсё товаров.
«Наверное, в предрассветной мгле торговцы с корзинами на головах похожи на страшных демонов», – думал он, прислушиваясь к крикам. Все здесь было непривычно и взору его, и слуху, но какое-то своеобразное очарование таилось в этих зарослях полыни. Скоро снова послышались голоса сторожей. Открыв ворота, они разошлись по покоям и, очевидно, легли отдохнуть. Подозвав слугу, Дайсё приказал подать карету к боковой двери, затем взяв девушку на руки, вынес ее наружу. Дамы остолбенели от неожиданности.
– Ведь сейчас Девятая луна![53] – испуганно восклицали они. – Как можно? Это недопустимо!
Монахиня Бэн была не менее других удивлена подобным поворотом событий. Ей было жаль юную госпожу, и тем не менее она посчитала своим долгом успокоить дам.
– Господин Дайсё знает, что делает, – сказала она. – Не стоит так беспокоиться. К тому же день перехода будет только завтра, так что по-настоящему Девятая луна еще не наступила.[54]
А случилось все это на Тринадцатый день Девятой луны.
– Пожалуй, я задержусь в столице, – сказала монахиня Дайсё. – Мне нужно навестить супругу принца Хёбукё. Она обидится, если я уеду, не повидавшись с ней.
Однако Дайсё не хотелось, чтобы Нака-но кими сразу же узнала о случившемся, и он принялся уговаривать монахиню ехать с ними.
– У вас еще будет время искупить свою вину перед госпожой, – заявил он. – А нам не обойтись без провожатого…
– Одна из вас должна поехать с нами, – добавил он, относясь к прислужницам, и вместе с монахиней в карету села молодая дама по прозванию Дзидзю. Кормилица и девочки-служанки, сопровождавшие монахиню в столицу, принуждены были остаться, так и не успев прийти в себя от неожиданности.
«Куда мы едем? Далеко ли?» – гадала девушка, но оказалось, что они ехали в Удзи. Дайсё заранее позаботился о том, чтобы были подготовлены быки на смену. Когда, миновав долину реки Камо, путники добрались до монастыря Хосёдзи, забрезжил рассвет. Увидев в тусклом утреннем свете лицо Дайсё, Дзидзю замерла от восхищения и, забыв о приличиях, принялась беззастенчиво любоваться им, в то время как ее госпожа лежала в беспамятстве.
– Дорога здесь каменистая, – сказал Дайсё и, взяв девушку на руки, прижал к груди. Узкое длинное полотнище из тонкого шелка, разделявшее карету на две части, не препятствовало солнечным лучам проникать внутрь, и монахиня чувствовала себя весьма неловко. «А ведь когда-то я могла ехать вот так же, сопровождая свою покойную госпожу, – вздыхала она. – Увы, с какими превратностями приходится сталкиваться тем, кто долго живет в этом мире». Она изо всех сил старалась сдерживаться, но в конце концов лицо ее сморщилось, и она заплакала. «Только этого не хватало, – рассердилась ничего не понимавшая Дзидзю. – Присутствие этой особы вообще неуместно в такой день, а если она к тому же еще и плачет… Как же слезливы старые люди!» Впрочем, вряд ли кто-то другой думал бы на ее месте иначе.
А Дайсё… Хотя разочарования он не испытывал – напротив, места, по которым они проезжали, пробуждали в его душе мучительные воспоминания, и, чем дальше в горы уводила их дорога, тем плотнее становился встававший перед взором туман. Дайсё сидел задумавшись и не сразу заметил, что длинные, многослойные рукава его свесились вниз и, промокнув от речного тумана, приобрели мрачный серый оттенок. Только когда карета, съехав с отлогого склона, стала подниматься вверх, он втянул рукава внутрь.
Забывшись, Дайсё произнес эти слова вслух, и рукава старой монахини сразу же промокли до нитки – хоть выжимай. Нетрудно вообразить, как возмущалась и негодовала Дзидзю! «Такой радостный день, а эта несносная старуха словно задалась целью испортить его».
Услышав сдавленные всхлипывания монахини, Дайсё тоже заплакал украдкой, но, почувствовав себя виноватым перед девушкой – «А каково ей?» – сказал:
– Вы и представить себе не можете, сколько раз приходилось мне ездить по этой дороге. Воспоминания так печальны… Не хотите ли приподняться и посмотреть на горы? Сегодня они особенно прекрасны. Нельзя же все время молчать.
Он принудил девушку подняться, и она, изящно прикрыв лицо веером, робко выглянула. При поистине поразительном сходстве с Ооикими в ней угадывался слишком мягкий, безвольный характер, внушавший Дайсё известные опасения. Ооикими была нежна, словно дитя, и тем не менее обладала удивительной душевной твердостью… И Дайсё вздыхал, «устремляя взор к небесам» (331).
Скоро они приехали в Удзи. «По-прежнему ли обитает здесь душа умершей? – спрашивал себя Дайсё. – Возможно, она глядит на меня теперь… Что ж, пусть видит, ради кого решился я на подобное безрассудство». Выйдя из кареты, он из уважения к памяти Ооикими держался от девушки в отдалении. А та всю дорогу вздыхала, думая о матери, но в конце концов успокоилась, завороженная красотой и ласковыми речами Дайсё.
Монахиня Бэн настояла, чтобы ее высадили у галереи[55] – церемонность, по мнению Дайсё, излишняя: ведь это жилище не было предназначено для дочери госпожи Тюдзё.
Как бывало всегда, когда приезжал Дайсё, к дому стали стекаться жители окрестных владений. Скоро из покоев монахини принесли угощение для госпожи. После диких зарослей, сквозь которые лежал их путь, место, где стояла усадьба, казалось особенно открытым и светлым. Любуясь домом, выстроенным словно нарочно для того, чтобы в полной мере выявить красоту реки и горных склонов, девушка чувствовала, как рассеивается мрак, все эти дни царивший в ее душе. Однако ее по-прежнему терзали сомнения. «Что ждет меня впереди?» – спрашивала она себя, не в силах унять тревоги.
Между тем Дайсё отправил письма матери и супруге: «На днях я распорядился, чтобы все недостающие украшения для алтаря Будды были доставлены в храм, а как день сегодня благоприятный, решил наведаться в Удзи, дабы самому… К сожалению, я не совсем здоров, к тому же вспомнил, что мне предписано воздержание, поэтому задержусь здесь дня на два».
В домашнем платье Дайсё показался девушке еще красивее, и она с трудом скрывала смущение, но что толку было прятаться от него теперь? Дамы не пожалели сил, чтобы одеть госпожу понаряднее, но что-то неуловимо провинциальное проглядывало в покрое ее платья, и, любуясь ею, Дайсё невольно вспоминал Ооикими, которая умела быть благородной и изящной даже в старых, мятых одеждах. Главным украшением девушки были волосы. Густые и блестящие, они сообщали ее облику необыкновенную изысканность. «Ничуть не хуже, чем у Второй принцессы, – подумал Дайсё. – А ведь я всегда считал, что ни у кого нет волос прекраснее…»
53
54
55