Трудно винить Укон в том, что она не сказала всей правды. Любой другой поступил бы на ее месте точно так же. Пытаться узнать от нее еще какие-то подробности было бессмысленно. Скорее всего девушка, оказавшись не в силах противиться поистине редкому обаянию принца и вместе с тем сохранив искреннее расположение к своему первому возлюбленному, не сумела отвергнуть ни того, ни другого и пришла в такое отчаяние, что решилась уйти из жизни, а как река была рядом… Возможно, если бы он поселил ее в менее диком месте, она не стала бы искать «глубокого ущелья» (496), а сумела бы примириться со своими несчастьями. Но что за горестное предопределение связало его с этой страшной рекой? Сколько раз, влекомый неодолимым чувством, пускался он в путь по опасным горным дорогам! Увы, в сердце Дайсё не осталось ничего, кроме горечи, и даже имя этого селения стало ему ненавистно. «Наверное, нельзя было вслед за госпожой из Флигеля называть ее подобием, – думал он, – ибо уже это было дурным предзнаменованием.[68] Получается, что именно я виноват в ее ужасной кончине. А я еще осуждал несчастную мать за невнимание к последним обрядам! Как велико должно быть ее горе! К сожалению, дочь была слишком для нее хороша. Разумеется, она ни о чем не догадывалась и скорее всего обвиняет меня…»
В доме нечего было опасаться скверны, но, не желая подавать подозрения окружающим, Дайсё решил не заходить в покои. Однако сидеть на подставке для оглобель где-нибудь у боковой двери ему тоже не хотелось, и в конце концов он устроился в саду под развесистым деревом, на мягкой подстилке из мха.
«Найду ли я в себе силы снова приехать сюда?» – думал он, задумчиво глядя перед собой.
Призвав Адзари (которому недавно был пожалован сан рисси), Дайсё поручил ему отслужить поминальные молебны. Распорядился он и о том, чтобы было увеличено число молящихся в доме монахов. Зная, что ушедшая обременила душу особенно тяжким преступлением, Дайсё полагал своим долгом хотя бы немного облегчить ее участь. Предусмотрев все до мелочей, он сам позаботился о священных текстах, изображениях будд и прочих подношениях, которыми принято отмечать каждый седьмой день. Когда стемнело, он двинулся в обратный путь, печально вздыхая. Увы, будь она жива, разве уехал бы он так рано? Перед отъездом Дайсё попросил сообщить о себе монахине Бэн, но она отказалась выйти.
– Мне не хотелось бы показываться вам в столь неприглядном виде. Целыми днями я предаюсь печали, свет меркнет в моих глазах, – сказала она, и Дайсё не стал настаивать.
Всю обратную дорогу он клял себя за то, что сразу же не увез девушку в столицу, и, пока слышен был плеск волн в реке, вздохи теснили его грудь, а сердце тоскливо сжималось. «Что за печальный конец! – думал он. – Увы, даже бренной ее оболочки не дано мне было увидеть. Где она теперь, какое приняла обличье, среди каких раковин затерялось ее тело?»
Между тем госпожа Хитати, не осмеливаясь вернуться домой, ибо ее младшая дочь вот-вот должна была разрешиться от бремени и в доме боялись скверны, поселилась в том самом бедном жилище на Третьей линии и предалась скорби.
«Ах, хоть бы с младшей ничего не случилось…» – тревожилась она, но, к счастью, роды прошли благополучно. Однако госпожа Хитати не спешила возвращаться. Забыв и думать о других детях, она целыми днями оплакивала ушедшую. Однажды ее тоскливое уединение нарушил тайный посланец Дайсё, и сердце ее затрепетало от радости и печали.
«Я давно уже хотел принести свои соболезнования именно Вам, – писал Дайсё, – но чувства мои были в смятении, и словно туман стоял перед глазами… Представляя себе, в каком мраке должна блуждать Ваша душа, я не решался докучать Вам своими посланиями, а дни тем временем тянулись однообразной, унылой чередой. Как же все непрочно в нашем мире! У меня нет уверенности в том, что я переживу это горе, но, если дни мои продлятся, я почел бы за счастье заботиться о Вас и надеюсь, что в память об ушедшей Вы будете обращаться ко мне со всеми своими нуждами».
Посланцем Дайсё был тот самый Окура-но таю. А вот что передал он на словах: «Пока я думал да передумывал, прошло немало времени, и вы могли усомниться в искренности моих намерений. Обещаю вам, что отныне буду всегда к вашим услугам. Надеюсь, вы не откажете мне в доверии. Я знаю, что у вас много сыновей, и готов позаботиться о них, когда придет им пора поступать на службу».
В этом доме можно было не бояться скверны, и госпожа Хитати настояла на том, чтобы Окура-но таю зашел в покои. Обливаясь слезами, она написала ответ:
«Больше всего на свете я хотела бы умереть, но, увы, даже этого мне не дано. Впрочем, не для того ли продлилась моя жизнь, чтобы я могла услышать от Вас теплые слова участия? Вы себе не представляете, как страдала я все эти годы, видя дочь свою в столь бедственном положении и сознавая, что причиной тому – мое собственное ничтожество. Я была так благодарна за честь, которую Вы ей оказали, у меня впервые появилась надежда на будущее. Но, увы, все пошло прахом… Видно, такова судьба всех, кто живет в этом унылом селении. Там действительно нечего ждать, кроме горестей… Если жизнь моя продлится, я не премину воспользоваться Вашим любезным предложением. Но теперь… увы, в глазах темнеет, и я не могу даже поведать Вам…»
В подобных случаях не принято одаривать посланца, но госпожа Хитати, желая хоть чем-то выразить свою признательность, достала меч и прекрасный пятнистый пояс,[69] давно уже приготовленные ею для Дайсё, и, положив их в парчовый мешок, попросила даму вручить все это Окура-но таю со словами: «Примите на память об ушедшей…»
Когда Окура-но таю показал дары господину, тот не сумел скрыть досады: «В такое время…»
– Госпожа Хитати приняла меня лично, – сообщил посланец. – Она плакала все время, пока мы с ней разговаривали. Среди всего прочего она просила передать вам благодарность за внимание, которое вы готовы оказать ее малолетним сыновьям. Она понимает, какая это честь для них, ибо при столь низком происхождении… Короче говоря, она пришлет их к вам в ближайшее время, чтобы они прислуживали у вас в доме, и обещает никому не говорить ни слова о причинах вашего к ним расположения.
«Вряд ли кто-нибудь станет гордиться родством с правителем Хитати, – подумал Дайсё, – но даже в высочайших покоях прислуживают иногда девицы из подобных семейств. И если одной из них удастся снискать благосклонность Государя, кто осудит ее? А уж о простых подданных и говорить нечего, они часто сочетаются узами брака с девицами низкого происхождения или женщинами, уже имевшими супруга. Даже если бы девушка была родной дочерью правителя Хитати, связь с ней вряд ли могла повредить мне, тем более что у меня никогда не было намерения предавать ее огласке. Так или иначе, я должен показать несчастной матери, какая честь для ее детей быть связанными с умершей».
Прошло еще несколько дней, и госпожу Хитати навестил супруг. Он был вне себя от гнева и, даже не присев, обрушился на нее с упреками: мол, она не должна была в такое время оставлять дом. А надо сказать, что правитель Хитати никогда особенно не интересовался судьбой своей падчерицы, хотя и догадывался, что она живет в стесненных обстоятельствах. Его супруга сознательно оставляла его в неведении, решив, что откроет ему все, когда девушку перевезут в столицу и она будет осыпана почестями и окружена вниманием. Но что толку было скрывать от него правду теперь, когда все ее надежды рухнули? Горько плача, она рассказала ему все, что произошло за это время, и показала письмо Дайсё. Правитель Хитати снова и снова перечитывал его, недоумевая и изумляясь, ибо он, как и остальные провинциальные чиновники, привык с подобострастием взирать на сановных особ.
69