Здесь, в Оно, ничто не напоминало женщине о ее прежнем жилище, даже ручей в саду журчал ласковее. Изящная простота строений, прекрасно подобранные цветы и деревья – во всем сказывался безупречный вкус хозяйки дома.
Скоро наступила осень. Мрачные, темные дни располагали к унынию. Пришла пора срезать рис в поле у ворот, и молодые служанки, подражая деревенским девушкам, пели песни и веселились. Пронзительная трескотня трещоток забавляла женщину, пробуждая в душе воспоминания о восточных землях…
Усадьба, где жили монахини, была расположена чуть дальше того «окутанного вечерним туманом» жилища, которое когда-то принадлежало матери принцессы Отиба. Одна стена его примыкала к склону, вокруг был сосновый бор, и в эту осеннюю пору ветер заунывно стонал в кронах сосен. Дни тянулись однообразно и тоскливо, все свое время монахини посвящали молитвам и обрядам. Когда выдавались светлые лунные ночи, сестра Содзу играла на китайском кото, а ее наперсница, дама по прозванию Сёсё, вторила ей на бива.
– Не хотите ли присоединиться к нам? – предлагали они. – Ведь вам, должно быть, скучно…
А женщина, видя, каким утешением была музыка для этих немолодых монахинь, снова и снова сетовала на свою злосчастную судьбу. «Как жаль, что меня не учили ничему подобному! – думала она, вздыхая. – К несчастью, я выросла в самом жалком окружении, к тому же у меня просто не было времени… Увы, сколь бессмысленно мое существование!» Иногда в поисках утешения она бралась за кисть и, упражняясь в каллиграфии, писала что-нибудь вроде такой песни:
«Ах, лучше бы мне умереть…» Мысли о будущем повергли женщину в уныние. В светлые лунные ночи монахини слагали стихи, вспоминали о прошлом, а ей нечего было рассказать им. Однажды, измученная тягостными раздумьями, она сказала:
В тот давний миг, когда ее жизнь, казалось, приблизилась к своему пределу, она вспомнила многих, но теперь помышляла единственно о матери. «Как она должна страдать! А кормилица? Сколько сил затратила она на то, чтобы помочь мне занять достойное место в мире! И, увы, все тщетно… Нетрудно себе представить, в каком она отчаянии! Но где она теперь? Ведь она даже не знает, что я еще жива. А Укон? Ближе ее у меня никого не было, мы жили душа в душу, никогда ничего не скрывая друг от друга, неизменно поверяя друг другу и радости свои, и печали…»
В доме не было иных прислужниц, кроме семи или восьми пожилых монахинь; впрочем, ничего другого и ожидать было невозможно. Никто из молодых дам не согласился бы поселиться здесь, вдали от блеска и роскоши столичной жизни.
У некоторых монахинь были дочери или внучки, но они либо поступили на службу в столице, либо устроили свою жизнь каким-то иным образом, во всяком случае, в Оно они не остались и лишь иногда наведывались сюда. Женщина старалась не показываться никому из приезжих. «Они могут бывать в тех домах, с которыми я была когда-то связана, – думала она, – и в конце концов в столице узнают, что я еще жива. Люди станут выдумывать разные нелепости, гадая, каким образом я попала сюда…»
Ей прислуживали лишь Дзидзю и Комоки, дамы, прежде находившиеся в услужении у младшей монахини. Эти особы ничем не походили на тех «столичных птиц» (505), с которыми она имела дело прежде, – ни наружностью, ни манерами.
«Неужели я действительно нахожусь уже за пределами этого мира?» – то и дело спрашивала себя женщина. Монахиня же, понимая, что ее крайняя скрытность должна быть обусловлена важными причинами, даже домашним не рассказывала никаких подробностей.
Бывший зять монахини достиг к тому времени звания тюдзё. Его младший брат, монах Дзэнси, будучи учеником Содзу, жил в горной обители, и родные время от времени поднимались в горы, чтобы его наведать. Однажды по дороге в Ёкава Тюдзё заехал в Оно.
Услыхав крики передовых и увидев, что к дому приближается изящно одетый мужчина, женщина невольно унеслась мыслями в прошлое, и перед взором ее возник пленительный образ…
Здесь было так же уединенно и уныло, как в Удзи, но благородные привычки и тонкий вкус обеих монахинь ощущались в каждой безделице. У изгороди пышно цвела гвоздика, «девичья краса» и колокольчики тоже уже раскрывали свои бутоны. Спутники Тюдзё, так же как и их господин, облаченные в яркие охотничьи платья, прогуливались по саду, а сам он, расположившись на южной галерее, любовался живописным пейзажем. Он казался несколько старше своих двадцати семи – двадцати восьми лет и производил впечатление весьма разумного человека. Монахиня беседовала с ним, сидя за стоявшим у двери переносным занавесом.
– Идут годы, и все более далеким становится тот день, когда милое дитя мое покинуло наш мир, – плача, говорила она. – Но вы не перестаете осенять светом своих милостей наше мрачное жилище. О, если б вы знали, с каким нетерпением я жду вас! Хотя не скрою, мне кажется странным….
– Я ни на миг не забываю о прошлом, – ответил Тюдзё. – Боюсь только, что теперь, когда вы отвернулись от мира, я невольно пренебрегаю своими обязанностями по отношению к вам. Ах, как я завидую тем, кто живет здесь в горном уединении! Я охотно приезжал бы к вам чаще, но стоит людям прослышать о моем отъезде, как они начинают просить, чтобы я взял их с собой. Но сегодня мне повезло, я сумел ускользнуть…
– В наши дни многие говорят, что завидуют бедным жителям гор, и я вижу – вы не исключение. Но не в пример другим вы не забываете о прошлом, и за это я вам крайне признательна.
Распорядившись, чтобы спутникам Тюдзё подали рис, монахиня принялась угощать зятя семенами лотоса и прочими лакомствами. Будучи связанным с этим семейством давними узами, Тюдзё чувствовал себя здесь совершенно как дома. Внезапно начался ливень, и, задержанный им, он беседовал с монахиней дольше обыкновенного. Несчастная мать не переставала оплакивать утрату любимой дочери, но в не меньшее отчаяние приходила она при мысли, что этот прекрасный молодой человек станет ей чужим. «Как жаль, что не осталось хотя бы памяти…» – вздыхала она, когда же Тюдзё приезжал, старалась предупредить малейшее его желание и рассказывала обо всем, что приходило ей на ум.
Молодая госпожа между тем сидела, задумчиво глядя на сад, и мысли ее устремлялись в прошлое. Она была истинно прекрасна в тот миг, несмотря на слишком яркое белое платье и темные без глянца хакама – монахини носили тускло-коричневые, а поскольку ей не хотелось отличаться от них… Увы, разве так одевалась она в прежние времена? Впрочем, даже в этом жестком, дурно сшитом наряде она казалась удивительно изящной.
– Нам почти удалось убедить себя в том, что вернулась покойная барышня, – шептались прислуживающие монахине дамы.
– Однако приехал господин Тюдзё, и тоска по прошлому стала еще сильнее.
– Но что мешает ему и теперь посещать наш дом, как бывало прежде? Раз уж так случилось…
– И правда, чем не пара?
«Нет, не бывать этому! – подумала женщина, услыхав их перешептывания. – Пусть я осталась жива, но я не стану больше ни с кем себя связывать. Ничто не должно напоминать мне о прошлом. Чем быстрее изгладится оно из моей памяти, тем лучше».