– Можно, – ответил я после короткой паузы. – А что вы ей скажете: откуда вдруг у вас десятка?
– Уезжающие подкидывают. Однажды дали пять червонцев. Помнишь про ташкентского аида, который украл Тору? Он и дал.
Подумав почему-то, что ташкентец не украл Тору, а купил её у Фимы, я закурил и сказал другое:
– Слушайте, Фима. Возьмите деньги обратно. Только утром я вас сфотографирую. Вы вдвоём и цыплята, хорошо?
Утром, перед тем, как расстаться с ними, я отснял целую катушку. Прижавшись друг к другу с цыплятами подмышкой, Смирницкие топтались на фоне крыльца, волновались и глупо лыбились в объектив. А Фима моргал при каждом щелчке затвора.
Его я больше я никогда не виде и ничего о нём не слышал. Разве что через пару дней, когда я снимал заброшенные дома в пустом участке еврейского квартала, ко мне подкатила милицейская коляска, в которой сидели молодой литовец в джинсовой куртке и седеющий лейтенант в форме. Молодой проверил мои документы и справился о «цели производящихся фотосъёмок литовской натуры».
Я объяснил, что работаю над очерком о старом Вильнюсе.
– Еврейском? – пригрозил он.
– Зачем? – пожал я плечами. – Просто о Вильнюсе.
– Всё в порядке, – сказал он и повернулся к напарнику. – Увидишь этого жидка, скажи ему так: Ты пердун и брехун, Фима!
19. Из-под шляпы с перьями фламинго…
Фиму – нет, но Полю Смирницкую я встретил много позже. В нью-йорском порту. При посадке в самолёт.
Я уселся в кресло раньше попутчиков. Прямо передо мной, у входа в Первый салон висела тяжёлая гардина из бордовой парчи наподобие тех, которыми в Грузии завешивали в синагогах стенные ниши для свитков Торы. Из-за гардины доносился гомон столпившихся пассажиров, а перед гардиной, спиной ко мне, стояла Габриела.
Она вскинула руки вверх и вцепилась пальцами в парчу. Подол её короткой юбки взметнулся и открыл голые ноги над тугими шёлковыми кольцами, обрывавшими всплеск белых чулок. Обнажённые бёдра на фоне бордовой ткани воскресили во мне ощущение, заставлявшее меня в детстве вздрагивать от страха. Когда по праздникам в нашей синагоге, не вмещавшей в себя больше ни единого вздоха, начинали раздвигать гардину перед нишей со свитком, и в зале поэтому наступала вдруг тишина, в эти минуты меня охватывало предвосхищение ребяческого озноба как если бы за парчой я ждал увидеть нагую женщину. Это чувство пугало меня своим святотатством.
Отодвинув правую створку гардины с какой-то дразнящей медленностью, Габриела стала с кем-то пререкаться. Потом шагнула ко мне, спросила знаю ли русский и пожаловалась, что какая-то старушка рвётся в самолёт с грудой живых цыплят в сумке. Я согласился перевести для пассажирки за гардиной, что проносить живность на борт не положено. Оттянув к себе левую половину парчи, я обомлел: Поля Смирницкая!
После паузы я решил признаться Габриеле, что пассажирку эту знаю давно.
– Это и не важно, – улыбнулась она. – Тут люди скопились! Вы могли бы сказать ей насчёт цыплят?
– Нет, это очень важно, – ответил я. – И о цыплятах ничего ей говорить не буду.
– То есть как?!
– Я вам всего рассказать не могу, но, кажется, это она и есть!
– Кто «она»?
– Всего не скажу. Скажу только, что, по моим сведениям, кто-то из пассажиров летит в Москву с заданием… И кажется, это она! – шепнул я Габриеле на ухо. – Очень у вас переживательный запах! Мускус?
– Нет, ”Красный мак“. А с каким заданием?
Я вскинул глаза к небесам, и Габриела испугалась:
– Правда?
– Операция называется ”Анна Каренина“, – кивнул я.
Габриела посмотрела на цыплят с уважением:
– Если не шутите, то в цыплятах что-то лежит, да?
– Во всём всегда что-то скрывается, – пояснил я. – Подумайте лучше куда их девать. В капитанскую рубку?
– Нет уж, спасибо! Меня от таких дел воротит! «Анна Каренина»! Скажите ей пусть проходит, а сумку – под кресло!
То ли не признав меня, то ли отказавшись признать, Смирницкая закивала головой и простинулась мимо Габриелы, которая принялась возиться с другим пассажиром. Это был юный негр исполинских объёмов и с такими широкими ноздрями, что при вздохе они напоминали массивные крылья раннего фордовского автомобиля, а при выдохе – гараж для него.
Смущаясь своих габаритов, юноша старался не дышать, что лишало его энергии и не позволяло внятно высказаться. Из чего я заключил, что он спортсмен.
– Габриела, опять нужен переводчик? – хмыкнул я.
– У него нету посадочного талона! – пожаловалась она.
– Есть! – буркнул негр, не шелохнувшись.
– Да, но он говорит, что талон у мисс Роусин в России!
– Нет!
– Я объясню! – возник другой негр.
Он мне напомнил шоколадное эскимо на палочке: узкое туловище на одной ноге в белой штанине.
– Я объясню! – повторил он. – Нас тут пятеро делегатов, а все талоны у Роусин.
– У вас тоже нету талона? – ужаснулась Габриела.
– Талоны у мисс Роусин. Русские не пускают её без очереди, нас пропустили – у меня нога – а её нет. То есть ноги как раз нету, а мисс Роусин не пропустили.
– Нога где? Там? – обрадовалась Габриела. – То есть не нога, а Роусин там? Она здесь?
– Да! – буркнул исполин. – Она здесь. То есть – там, на лестнице. Но она из России.
– Мисс Роусин! – крикнула Габриела в толпу за парчовым входом. – Пропустите мисс Роусин!
В салоне собрались сперва все пять делегатов. Все чёрные, но – за исключением первого – с разными дефектами, что отмело мою прежнюю догадку о спортивном характере делегации.
– В Москву? – справился я у эскимо.
Ответ оказался глупее:
– Нет.
– Вы не в том самолёте!
– В том. Но летим не в Москву!
– А куда? – испугался я за себя.
– В Тбилиси.
– В Тбилиси?! – не поверил я. – А что там?
– Семинар по нацменьшинствам!
– Международный?
– Очень! – и эскимо заботливо погладило себя ладонью по белой подставке. – А вот и мисс Роусин!
Я переместил взгляд вперёд – и снова обомлел: мисс Роусин оказалась никем иной, как пропавшей без вести Аллой Розиной из Петхаина. Из-под шляпы с перьями фламинго свисали некогда знаменитые на весь город золотые кудри младшей дочери тбилисского богатея Аркадия Розина. Хотя я видел Аллу лишь дважды, – ни эти кудри, ни её историю не забыл.