На улицу мы вышли последними, перед самым рассветом.
В парке напротив кричала птица, ошалевшая от ночного безделья, а кусты неизвестного растения были усеяны то ли светляками, то ли шариками красной эмали. Зато в небе, по-прежнему лишённом прозрачности, не было ни единой звезды – словно кто-то скрыл их от глаз чёрной арабской шалью или повыдёргивал щипчиками для бровей.
37. Истинная природа каждой вещи проявляется в её отсутствии
Прощаясь с супругами, но не зная куда направиться, я объявил им, что идти мне надо в противоположном направлении – и свернул на ближайшую улицу. И вот там я как раз и увидел Субботу.
Издали показалось, что смотрела она именно на меня, но вблизи взгляд у неё оказался сквозной. Очищенный, как вода в перекрытом бассейне. Такою же немой и обращённой в никуда была и поза – единственно возможная композиция рук, туловища и ног, которая лишает тело выражения. Трусы на ней были тоже прозрачные, фирмы ”Кукай“, а между ног не было щели.
Вернув взгляд к её глазам, я вдруг осмыслил смущение, возникшее у меня когда я впервые заглянул ей, живой, в лицо. Глаза эти, прозрачные и тогда, напомнили мне, как выяснилось сейчас, влагу израильского озера Кинерет. Такое же ощущение: спокойствие, схоронившее в себе непугающую тайну и тихую музыку.
У вод Кинерет я просидел как-то всю ночь в неизбывном удивлении, что эта неподвижная влага хранит в себе правду о многих людях, которые не хотели жить и утонули. И о том единственном из них, о назаретском раввине, который шагал по воде легко, как – по жизни глупцы, но в конце концов избрал смерть, попросив на кресте глоток влаги. И ещё у вод Кинерет я вспоминал песню про эти воды…
Только сейчас, разглядывая стеклянные глаза за стеклянной витриной магазина ”Кукай“, я осмыслил своё недавнее смущение. Тогда было озеро Кинерет, а теперь и здесь – не чистота, а очищенность. Потом я присмотрелся к выражению её лица, таившую в себе усмешку, которая знаменует неспособность любить, – символ свободы от страстей. Символ глупости, – грустной человеческой черты.
Прервал меня всё тот же не-лондонский дождь. Одно из двух, заключил я, отрываясь от витрины: либо всё на свете состоит из ничего, то есть либо истинная природа каждой вещи проявляется в её отсутствии, в её сделанности из ничто, либо же улетевший в Австралию скульптор, наоборот, чересчур бездарен.
В любом случае, думал я, вышагивая по пустынной улице впритык к зданиям, смотреть на её копии я больше не буду, ибо даже этот первый взгляд на стеклянную Субботу столкнул меня в воды забывания её. Я почувствовал, что эта застывшая, как стекло, вода забывания может заполнить все промежутки в моей памяти – и тогда Суббота исчезнет навсегда, как исчезает бесцветное стекло, если долго сквозь него смотреть.
Когда уже светало, я оказался в Ковент-Гардене.
Несмотря на дождь и ранний час, какой-то трезвый старик – прямо у низкой арки напротив оперного театра – пристраивал в кресле под брезентовым тентом резиновую куклу британского премьера. Я вспомнил, что в задачи этого премьера входит комментирование главных событий дня и зазывание прохожих в галерею таких же надувных героев, располагавшуюся во дворе за аркой.
В мой первый лондонский визит в этом кресле сидел резиновый Рэйган, голосивший на всю площадь, что Советский Союз есть империя зла, но забыть об этом помогут за три фунта надувные персонажи в галерее.
Я спросил у трезвого старика – о чём будет чревовещать сегодня премьер. Оказалось – о том же, о чём уже знали Займ, Гутман и Стоун: московский путч не пройдёт!
Удалившись от арки, я набрёл на другого старика. Нетрезвого. Он скрывался от дождя в роскошном седле гривастого арабского скакуна под карусельным навесом. Время от времени оглядывался, поправлял узелок галстука под небритым кадыком и отпивал из штофа итальянское вино. Оказался шотландцем, страдавшим из-за любви к предавшей его женщине и из-за неостановимой англиканизации родной культуры.
Я тоже забрался в седло, но выбрал английскую шайр. С покатистого жёлтого козырька над скучавшими лошадьми бежала вода, а хмель кружилась в моей голове медленно. Как уставшая карусель.
Я с удовольствием отметил в уме, что тоже, подобно старику, нетрезв. Потом подумал, что будь я вдобавок и скульптором, – рассадил бы по этим лошадкам дубликаты известных персонажей. В младенческом возрасте. Маленький мальчик Сократ, например. Маленький мальчик Сталин. Маленький Иисус. Маленький Гитлер. Маленький бог Саваоф…
Рассадил бы по коням и закружил бы карусель сперва медленно – как кружат его для детей, а потом быстрее и быстрее, чтобы скоро все они слились в неразличимое мелькание красок.
38. Вера сложена из тысячи сомнений
Потом я напомнил себе, что завтрашние легенды рассыпаны в сегодняшних деталях. И что любая мелочь таит в себе всё сущее – от самой себя до самого грандиозного. И наоборот: кольцо всего бытия может вдруг сузиться до мельчайшего звена. Впрочем, это – не «наоборот», а «то же самое».
Каждая вещь – истина, ибо о ней можно сказать любые слова – и наоборот. «Вот синие травы. Слепая звезда. Слова не лукавят. Вещи – да!» Тоже правильно, потому что это – одно и то же. Кто сказал? Протрезвею и вспомню…
И я, не исключено, начал трезветь, вглядываясь в рассыпанные вокруг детали, проступавшие в утреннем свете с тою же скоростью, с какой они проступили бы в фотопроявителе. Как только вчера на заре проступили вещи по ту сторону океана, в нью-йоркском аэропорту, за окном ещё не взлетевшего самолёта.
Такая же пустая коробка Мальборо на мостовой проступила из глухого серого света и сейчас. Единственная разница была в том, что там её гонял ветер по бетонной площадке, а тут на тротуаре топтал коробку дождь.
Как проступает в памяти день из прожитой жизни, проступил ещё в свете бездомный бродяга, свернувшийся калачом на ступеньке крыльца жёлтого магазинчика, на который, как перстом, указывал мне выброшенным вперёд копытом мой конь. Вот бродяга зашевелился и проснулся. Теперь в расширявшемся свете начинает проступать всё и для него.
А потом – как ещё один день из жизни – проступил из тьмы ещё один бездомный – совсем юный, с высоким оранжевым гребешком волос. И ещё один бродяга – ступенькой выше. Тоже как ещё один день из прошлого, неизвестно какой, безо всякого порядка.
Кстати: «Всё под небом взаиморанимо. Всё на свете взаимосменимо. Как копыта коней. Как черёд наших дней. Как две палочки в знаке ”равнимо“.» Откуда слова? Не из книги ли, которая у Субботы? Суббота. Тоже, должно быть, «сменимо».
«Я вспомню раз ещё тебя, чтобы забыть в томленьи. Так вера сложена из тысячи сомнений.» Вспомнил: это написала Яна, дочь. Но дочь написала это о прошлом.
А не прошлое ли уже и Суббота?
Потом проступила в свете и вывеска над крыльцом жёлтого магазинчика: ”Парфюмерный магазин доктора Эдварда Баха“. Эдвард Бах? Откуда это имя знаю? Вспомнил и это! Его собиралась навестить Суббота. Всякие, мол, запахи для всяких недугов.
– Сэм! – окликнул я шотландца. – Когда Бах открывается?
– А ты ждёшь тут Баха? – огорчился Сэм, выглядевший, как человек, в котором жизни осталось меньше, чем на сутки. – Я-то думал ты тоже хочешь застрелиться, а ты, оказывается, стараешься жить вечно… А Бах уже открыт.
Доктор Эдвард Бах оказался в данном случае безликой женщиной, похожей не только на англичанку, но и на аптекаршу.
Я представился ей фотографом, и она сказала, что да, знает манекенщицу из Израиля, которую, как и любого другого человека, любой же вправе сравнивать даже с субботой. Имени не помнит, а в последний раз видела давно. Потом она ощупала меня взглядом и объявила, будто сам я похож то ли на иностранца, то ли на больного, то есть на человека, не способного перестать знать что знает. И принялась объяснять достоинства тридцати восьми эссенций из коллекции Баха – для разных заболеваний души.