— Ты сказал им неправду, — со страдальческой усмешкой проговорил отец, — ведь я не этим занимаюсь. Страна не только нуждается в корме для рыб. Мы — ученая держава и должны развивать общие идеи в науке… Мы не можем отставать от Соединенных Штатов, Голландии, Японии, где проблема изучена полнее, чем у нас. Отставать — значит терять независимость… Никто по дал тебе права за меня говорить.
— Я знаю, отец, — приложив руку к сердцу в знак сожаления, что прервал его, защищался молодой человек. — Но если… если станет известно, что мы занимаемся чем-то другим, твои враги тебя не пожалеют. Я не могу этого нм позволить, ты большой человек, им не понять тебя.
— Я но нуждаюсь в твоей защите, никто не дал тебе права…
И снова сын не дает ему договорить. Он, конечно, с отцом согласен, отцу не нужна его защита. И все же продолжает:
— Мне больно и стыдно, когда тебя называют фантазером. Двадцать лет они отвергали твою идею о хлорелле, не верили, что эта водоросль чего-нибудь стоит. Ты победил, тебе разрешили ее изучать. Почему же не уступить и не помочь рыбоводам? Они будут тебе благодарны. Сделай это ради науки, ради других и себя.
То ли, что ученый слышит это не впервые, или обида на сына, который дважды не дал ему договорить, расстроили его, он холодно и строго отвечает:
— Я никому не запрещаю пользоваться хлореллой, как угодно: кормить скот, отдавать рыбам, извлекать из нее витамины. Моя цель — другая, и единственное, чего я прошу, это чтобы мне не мешали. Я думаю о судьбах человечества. Скажи мне по совести, Арон: имею я право не спрашивать совета, чем мне заниматься, во что верить и не верить? Я постоянно твержу это моему сыну и жене, по напрасно.
Есть в человеческом сердце запретные зоны, прикосновение к которым смертельно. Хирурга их знают и умеют осторожно обходить. Сейчас, когда сын отводил жалобы отца, казавшиеся ему опасными для старого сердца, он действовал, как заботливый врач:
— Ты не можешь, отец, решать без нас, — все еще ласково, но уже с ноткой сознания собственного достоинства убеждает он его. — В своих новых исследованиях ты будешь душой, а кем будем мы — я и мать? Неужели только руками? Тот, кто истинно любит науку, на это не пойдет…
Мать решительным жестом останавливает сына.
— Ты слишком много берешь на себя, — гневно бросает она, и слова ее, словно дробь, стучат, рассыпаются. — Я никого не просила защищать меня. Не можешь с нами работать — уходи.
Это суровое предупреждение не обескураживает сына. Он умоляюще складывает руки то ли затем, чтобы умилостивить ее, то ли с целью показать, что ему не чужда покорность.
— Меньше всего я думаю о себе, вы напрасно против меня ополчились, — он делает шаг к отцу, касается его плеча и продолжает. — Ты должен мне позволить тебя защищать, у меня больше сил и времени. Это — мой долг, ведь ты — мой учитель и друг.
Слова эти не смягчают, а еще больше раздражают отца. Он холодно отодвигается, и рука сына повисает. Хмурое лицо предвещает мало хорошего, но молодой человек не трогается с моста. Так стоят они молча друг против друга, оба невысокие, с узкими плечами, черноволосые. Один чуть согнулся и поседел под бременем лет, другой — стройный и сильный с шапкой иссиня-черных волос. У сына полные губы, такими же они были когда-то у отца. У того и у другого нос крупный, с горбинкой и раздвоенный широкий подбородок. Это все, что у них общего, а думают и чувствуют они разно, один очевидное примет за кажущееся, неправду предпочтет правде, только бы угодить кому следует и добрую славу сохранить. Для другого своя мысль — выше всяких заветов, своя вера — высший судья. Оба чтут науку, верят в нее, но цели ее видят по-разному.
— Ты какой-то бескрылый, — сказал как-то сыну отец, — в кого ты пошел?
— Я — в маму, — учтиво ответил он, — она трезвая и рассудительная.
Тогда профессор промолчал, теперь ему захотелось дать этому язычнику понять, что, кроме его убогой морали, есть и другая, выстраданная человечеством в жестокой и долгой борьбе. В этой морали уважение к человеку не ограничивается любезностью, она повелевает чтить науку, как святыню, оставаться ей верным до конца.
— Поговорим откровенно, — с горькой усмешкой предлагает профессор, — тебе вовсе не жаль ни отца, ни семьи. Ты не меня, а себя защищаешь. Отец — твое знамя, славу которого ты не прочь разделить. Я понимаю твое рвение, по сейчас, когда моему имени грозит испытание, лучше бы мне умереть. С мертвыми счеты коротки — им все прощают.
Анна Ильинична сочла, что пришло время вмешаться, и, мягко подталкивая сына к дверям, сказала:
— Ты кажется торопился, тебя ждут дела и свидания, можешь отправляться. Устала я сегодня от вас. В доме гость, а они, как волки, грызутся.