Выбрать главу

Когда в бокалы налили шампанское, городской голова Алтухов обратился с приветственной речью к Ивану Константиновичу.

Он говорил о безмерной гордости Феодосии — колыбели таланта Айвазовского, о его мировой славе, о доброте, проявляемой им постоянно к феодосийцам, и огласил постановление феодосийской городской думы — присвоить художнику звание почетного гражданина города Феодосии. В этой же речи было сказано, что улица, на которой родился художник, будет названа его именем и, что от его дома проведут бульвар Айвазовского. Свою речь городской голова закончил словами:

— Да здравствует славный художник и доблестный гражданин наш Иван Константинович Айвазовский на многие лета!

Потом речи произносили и другие гости. Полковник Юст говорил о Феодосии — родине Айвазовского.

— Счастлива земля, именующая его своим сыном! — воскликнул он.

Эти слова были покрыты рукоплесканиями и торжественной музыкой.

А вечером, когда Айвазовский со своими гостями отправился на прогулку в городской сад, его встретили звуки марша.

В центре сада висел большой фотографический портрет Айвазовского, украшенный лавром и живыми цветами.

Взвился фейерверк. В саду все время сверкали три сплетенные буквы: „И“, „К“, „А“ — вензель художника. Праздник в саду продолжался до глубокой ночи.

Мечта Айвазовского о школе для начинающих художников начала исполняться. Первыми в галерее появились феодосийские гимназисты. Они приходили сюда снимать копии с картин Айвазовского.

Айвазовский дал объявление в газеты об открытии им галереи и о том, что к нему могут приезжать учиться молодые художники.

Сразу со всех концов России в Феодосию стали приходить письма. На следующее лето к Айвазовскому понаехали юноши-художники. Многие из них учились в Петербургской Академии художеств. Они заполнили зал галереи. Часто Айвазовский спускался к ним из своей мастерской. Иногда он отбирал у ученика кисть или карандаш и сам начинал писать. Ученики окружали художника и с завистью и восхищением следили за его работой. Но чаще Айвазовский звал учеников в мастерскую и при них писал свои новые картины.

Однажды, следя, как легко работает художник, один из учеников спросил его:

— Иван Константинович, сколько картин вы написали за всю вашу жизнь?

— Я сам этого не знаю, — ответил художник, отходя от картины и внимательно вглядываясь в нее издали.

— Неужели же вы не ведете им списка?

— Не веду и никогда не вел… Да и не в количестве, понятно, дело! — прибавил он с улыбкой, между тем как из-под кисти его, казалось, так и брызгала живая, прохладная волна. — Одно могу сказать вам: я написал гораздо более четырех тысяч картин… Конечно, число картин моих велико, даже очень велико в сравнении с тем, в особенности, ограниченным количеством картин, какое пишут обыкновенно другие художники. Но, право, это вовсе не так удивительно, как может казаться на первый взгляд. Я так страстно предан искусству, так горячо люблю его всеми силами души, что положительно не могу провести без него дня. Поэтому, когда мне случается во время моих путешествий по Европе пробыть несколько дней в дороге, я бываю просто несчастным человеком, и если бы вы знали, как дорого бы я дал в такие моменты, чтобы взять в руки свою кисть и палитру!.. Поэтому я всегда удивлялся и никогда не пойму того, как у многих художников, людей с несомненным дарованием, начатая картина иногда по неделям стоит без движения под тем предлогом, что они ждут вдохновения, чтобы продолжать ее. Это для меня непостижимо, и с этим я никогда не соглашусь, настолько не соглашусь, что готов очень часто объяснять такое, по-моему, непростительное бездействие недостатком энергии, воли — усадить себя за работу, или даже просто ленью.

— Но как же, в самом деле, писать без вдохновения?.. Нет его — и конец! Из пустого колодезя не зачерпнешь воды!.. — возразил кто-то из учеников.

— Бесспорно. Поэтому-то, между прочим, я всегда был и буду таким горячим противником порядков, существовавших при мне в академии, когда вдохновение „по расписанию“ было подчинено бою часов, когда по звонку мы, ученики академии, должны были вдохновляться и идти рисовать, а затем по звонку же охлаждаться и настраиваться вновь определенным образом для слушания уроков алгебры и других предметов. В нашем искусстве, плоды которого достигаются, как и во всех специальностях вообще, только настойчивым трудом, более чем где-нибудь важно не распускать себя… Художнику в сравнении с человеком всякой другой профессии гораздо легче именно „распустить себя“, потому что для нас во всякую минуту готова отговорка: „не расположен писать“, „нет вдохновения“. И я должен сказать, что отговорка эта тем опаснее, что ею художники очень часто просто сами себя вводят в заблуждение и подолгу бездействуют. Тут так часто кроется самообман. Все дело в том, что нужно приучить себя прежде всего к труду, нужно довести себя до того состояния, чтобы внешняя, физическая сторона дела не составляла для художника ни малейшего препятствия. И поверьте, что истинное дарование, врожденный художественный талант всегда найдут в себе материал, из которого станут черпать. А сравнение с пустым колодезем, которое вы сделали, так это просто — не взыщите за выражение — логическая потуга, которая мало общего имеет с искусством. И в самом деле, коли ты пустой колодезь, так ты, значит, вовсе уже не колодезь, а просто яма, дыра в, земле, все что угодно, но только не колодезь, не то хранилище чистой влаги, которое имеет своим питомником постоянную, внутреннюю, неиссякаемую струю…

— Такой взгляд сложился у вас давно или вы выработали его постепенно, на основании собственного практического опыта?

— То, что я сказал, я исповедовал всю мою жизнь, от самой далекой юности; конечно, сначала более инстинктивно, чем с пониманием; с течением же времени я только больше и больше убеждался в справедливости такого взгляда. Впрочем, это может быть, зависит еще и от тех приемов, какие я привык соблюдать при писании картин. Прежде всего я никогда не приступаю к работе без определенного, уже вполне сложившегося сюжета со всеми деталями, со всеми оттенками колорита, освещения. Словом, я, начиная писать всякую картину, не творю ее тут же на полотне, а только копирую с возможной точностью ту картину, которая раньше сложилась в моем воображении и уже стоит перед моими глазами ясная и вполне отчетливая. В картинах моих всегда участвует, кроме руки и фантазии, еще и моя художественная память. Я часто с удивительною отчетливостью помню то, что видел десятки лет назад, и потому нередко скалы Судака освещены у меня на картине тем самым лучом, который играл на башнях Сорренто; у берега изображенной мной Феодосии разбивается, взлетая брызгами почти до стен моего дома, тот самый вал, которым я любовался с террасы дома в Скутари. Эта же самая особенность моего художественного дарования влияет и на легкость, с которой я пишу мои картины. Создавши в своем воображении законченный вполне вид, я, как вы могли видеть, набрасываю на клочке бумаги общий план картины, более для того, чтоб продумать ее формат, соотношение частей, планов, перспективное построение и другие элементы композиции, которые необходимо выдержать на полотне, и затем, на другой же день утром, приступаю к работе. И вот тут-то я не только не оставляю картину на продолжительное время, а, напротив, не отхожу от нее до тех пор, пока не окончу ее совершенно. Но я должен признаться с сожалением, что слишком рано перестал изучать природу с должною, реальною строгостью, и, конечно, этому я обязан теми недостатками и погрешностями против безусловной художественной правды, за которые мои критики совершенно основательно меня осуждают. Этого недостатка не выкупает та искренность, которую я приобрел пятидесятилетнею неустанною работою.