— Эй… Ты что, солнышко? Что с тобой, милая? — встревожено. — Ты плачешь?
— Да нет, ничего… Просто носом хлюпаю, ну, насморк…
— Смотри там… Если кто обидит — скажи мне. Догоню и по башке настучу… Ладно, целую, кыса. Увидимся.
— Ага…
На концерт Аэниэ немного опоздала. Дверь в зал была закрыта, и для верности ее еще придерживали с той стороны — чтобы не врывались во время песни и не топали, выказывая неуважение к выступающим. Девочка подождала перерыва между песнями, потянула тяжелую дверь и вошла. Прищурилась, пытаясь разглядеть знакомые лица в полумраке зала, никого не увидела и уселась на ближайшее свободное место.
Коротко стриженная медно-рыжая девушка, полненькое миниатюрное создание с необычайно сильным голосом, спела две положенные песни, раскланялась и вручила гитару следующему выступающему. Этим следующим оказался Лютик. Аэниэ заерзала на сидении, не зная, то ли подойти к нему сразу после песен, то ли подождать до большого перерыва.
Лютик был великолепен. Негромкий мягкий голос, почти полушепот, отчетливо доносился во все уголки зала, текла лиричная, полная нежной грусти песня… Вот он закончил петь, встал (Аэниэ привстала, готовая сорваться с места, подбежать, обнять) — из первого ряда выскочила девушка и взбежала на сцену. На виду у всех Лютик поднес к губам ее руку, потом обнял — и так, в обнимку, они и спустились в зал, и вместе уселись в первом ряду — девушка на коленях у Лютика.
Слезы, слезы, и как хорошо, что полумрак, и как хорошо, что новый певец орет что-то радостное — ему подпевают, и в шуме и гаме никто не расслышит рвущихся из груди всхлипов, никто не обратит внимания на то, что лицо девочки жалко сморщивается, а слезы струятся ручьем… Сейчас, сейчас… Немного успокоиться, пересидеть, заткнуть рот платком — платка нет, сойдет рукав, сойдет и рука, зубами — вот так, все, сейчас, сейчас должно отпустить…
Кто-то налетает — словно обрушивается сверху — охватывает, обнимает, знакомый запах — Лави всегда пахнет лавандой — прижимает голову девочки к своей груди, гладит, гладит по волосам, совсем как тогда, лихорадочно шепчет что-то… Помогает подняться, выводит — прочь из зала, и Аэниэ прячет лицо в растрепанных, уже мокрых волосах, Лави ведет ее, волокет на себе, огрызается на чье-то замечание, выводит на лестницу, теперь — теперь туалет, там как раз пусто… Аэниэ только беззвучно раскрывает рот, лицо ее покраснело, и все текут слезы, а голоса все нет, и Лави крепко берет ее за плечи, встряхивает:
— Кричи, слышишь?! Плачь, кричи, не вздумай молчать! Ну?! — встряхивает сильней, и словно прорывает плотину — жалкий, тонкий вой исторгается из груди девочки, девочка рыдает в голос, ревет и воет, сгибаясь пополам от невыносимой боли, а Лави держит ее, обнимает и, кажется, плачет тоже…
— Ты не будешь обо мне плохо думать?
— Что ты, пушистая! Никогда… Ты же хорошая… Я люблю тебя. Это он козел. А ты — хорошая.
— Мяу…
— Сама такая три раза… Ну вот, уже и улыбаешься, вот и умница. До дома доберешься? Нет, я лучше провожу тебя… Хотел бы я оставить тебя у меня на ночевку… Но твои не разрешат, так?
— Угу…
— Ну тогда хоть провожу.
Всю зиму Аэниэ была около Лави — каждый раз, когда представлялась такая возможность. Лави учила ее смотреть и видеть, и вместе они обнаружили, что у Аэниэ было еще одно воплощение, правда, уже в Арде, но зато мужское. Они нашли даже имя — Ахто, и немножко раскопали биографию и внешность. Лави отказывалась сообщать какие-либо подробности, предоставляя девочке «копать» самой. Понемногу Аэниэ переняла привычку Лави и многих других из ее свиты говорить о себе в мужском роде — а дома и в колледже приходилось следить за собой, чтобы не ляпнуть "я пошел" вместо "я пошла", или изворачиваться безличным "мне пора".
Еще Аэниэ начала писать стихи. Совсем понемножку, по чуть-чуть, и первые свои опыты она, разумеется, показывала Лави. Та внимательно прочитывала и хвалила, говоря, что способности есть, но над ними надо работать, и советовала пока никому не показывать: потому что не поймут, а засмеять — засмеют. На недоуменное "Зачем?" пожимала плечами: "Да просто так. Чтобы было. Некоторым жизнь не мила, пока кого-нибудь с грязью не смешают… Или от зависти."
И девочка следовала совету своего лорда: старательно скрывала стихи от других, а от родителей тем более; и на уроках — на тех, на которых можно было не слушать, потому что учитель просто пересказывал учебник — закрыв клетчатый листок тетрадью, выводила:
"Мелькору…
Я навсегда запомню твое звездное имя.
Я никогда не забуду твоих ясных, всевидящих глаз.
Я запомню — к тебе пришедшие уходят иными,
если вообще уходят, а не остаются. Как я сейчас…"
И подписывалась — «Ахто». Подпись, конечно же, была проставлена не русскими буквами, а тенгваром. Хорошо бы научиться писать на тай-ан, как Эльфы Тьмы, но где же эту письменность взять?
Это и была ее новонайденная квэнта — эльф из Авари, пришедший к Эллери и оставшийся с ними. Правда, по этому имени ее никто не звал: для свиты Лави и тем более для самой Лави девочка предпочитала оставаться — Аэниэ.
Весной Филавандрель затеяла подготовку к двум новым играм: она собирала команду на очередные ХИ, а сама помогала мастерить небольшую игру по Сапковскому. На ХИ решили ехать Имладрисом, Элрондом сделали Гэля, себе Лави взяла роль главного советника Элронда (никто не сомневался, кто в итоге будет принимать решения и вообще "командовать парадом"), Аэниэ же не отпустили родители, постановив, что "две игры — это уже слишком!". Зато на игру по Сапковскому ей разрешили поехать, и девочка прыгала от радости, когда узнала, что теперь они все будут не дриадами, а одним из отрядов скоя'таэли. А так как в этот раз Филавандрели предстояло не только играть, но и мастерить — в честь этого вся свита, сговорившись (в сговор взяли и Аэниэ), преподнесла ей большой кочан капусты.
Заезжали на полигон заранее, за несколько дней до игры, даже раньше остальных мастеров. Филавандрель заявила, что места там красивые, да и вообще — не мешало бы обжиться слегка и подружиться с лесом.
Аэниэ сидела у окна электрички и исподтишка наблюдала за Лави, клевавшей носом на скамейке напротив. Последние несколько дней перед отъездом эльфка была совершенно замотанной и издерганной, орала на всех, кто путался под ногами и лез не по делу. Сейчас она прикрыла глаза, под которыми легли черно-фиолетовые тени, и дремала.
Девочка зажмурилась и подставила нос теплому солнышку, покрепче сжала рюкзак — там лежал шикарный прикид, справленный при активной помощи Лави, и невесть откуда раздобытые эльфкой высокие сапожки из мягкой черной замши. Палатку она не везла — Лави обещала поселить в своей.
Они очень сблизились за зиму и весну. Аэниэ привыкла доверять Филавандрели, рассказывать обо всем, что случилось, обо всех своих чувствах, и ей было хорошо с эльфкой — до странности хорошо, как с… Как с братом.
Только об одном они больше не говорили — о Лютике. А как-то раз, когда Аэниэ снова жаловалась на невыносимых родителей, Лави перебила с неожиданной злостью:
— Какого лешего я родился в этом теле! Был бы воплощен, как надо — все было бы по-другому… Блин…
Аэниэ притихла, не зная, что сказать и как ответить, и Лави тоже умолкла, отвела взгляд, а потом снова посмотрела в глаза Аэниэ и тихо произнесла с обезоруживающей улыбкой:
— Ну люблю я тебя, пушистая моя…
Иногда Лави внезапно приходила в колледж — долго топталась на проходной, убеждая полуоглохшего дедка-вахтера, что здесь учится ее сестричка, проскальзывала в здание, находила аудиторию — и в перерыве между занятиями вручала вспыхнувшей девочке шоколадку, а один раз даже притащила розу. Алый цветок, припорошенный снегом, покачивался в тонких пальцах; капельки воды — шариками на черной кожаной перчатке, на пышном воротнике из лисьего меха, даже на длинных ресницах…