То, что подают в Австрии, не осмелится назвать «кофе» ни один уважающий себя кофеман: загадочное «нечто» под тяжелым облаком приторных взбитых сливок, убивающих вкус даже стойкого, живучего цикория; в австрийских и немецких кафе — то по-деревенски неотесанно-грубо, то чрезмерно пышно, как оборки расшитых юбок румяных Fräulein, распевающих «Oh, du lieber Augustin, Augustin, Augustin, / Oh, du lieber Augustin, alles ist hin» под вульгарную гармонь на углу.
Англичане отнеслись к кулинарной новинке по привычке «колониально», как в свое время — к душистому индийскому чаю, и довольно скоро стали главными поставщиками экзотического напитка в Европу; не в силах преодолеть соблазн столь любимого ими образа «белой вороны» в общей европейской стае, они придумали свой вариант кофепития: шафрановый островок лимона, потопленный в кофейной чашке; однако, не смотря на бесспорную оригинальность, обычай плохо прижился.
Помимо традиционного — «через край» (много крепкого кофе, еще больше горячего молока) — café con leche, испанцы пьют латинский вариант турецкого — грубого помола, густой и тягучий; на дне чашечки колышется бугристая жижа, на которой в самый час — любой! — погадать; пока расплачиваешься с барменом, ее можно лениво пожевывать, дабы продлить привкус горечи, унося его из переполненной, шумной, как базар на соседней улице, всегда веселящейся кофейни.
В многоликой (мутно-болотной и ветряно-мельничной, красно-фонарной — ночной и светящейся изнутри — рембрандтовой) Голландии он легок и прозрачен, как высокий квадрат потолка элегантного кафе, в котором заживо застеклен льняной лоскут амстердамского неба…
И только у греков нет «своего» кофе; они пьют «заморский» — турецкий, напоминающий о корнях, земле и прошлом…
***Знакомая японка, бывшая сокурсница, краснея от постоянно одолевающей ее неловкости, говорит: «Нельзя любить другого человека. Человек может только нравиться. Исключение — чувства матери и ребенка. Любят занятие, вещь, предмет…». Она избегает глагол «любить» с его обманчивым посылом осуществимости истины.
Кофе она предпочитает традиционный чай матча илигёкуро, трепетно относясь к древней церемонии чаепития, бережно — к ее легким, утонченным до призрачности, как сама истина, и в то же время аскетически-простым атрибутам: бамбуковым венчикам, чугунно-керамическому чайнику, круглым чашкам с их «лицом» и «изнанкой»…
В Индонезии кофе пьют из тонкостенных стеклянных стаканчиков, на Ближнем Востоке и в Африке — из медных ажурных чашек.
***В рассветных сумерках хрущевской кухни, в желтой алюминиевой турке мама варит загодя перемолотый кофе, помешивая его длинной, погнутой, словно ссутулившейся, чтобы не выделяться в общем стандартном ящике, ложкой. Это — колдовское, дымчатое время суток, когда все цвета, кроме серого, пока полуспят, набираясь сил для дневного цветения. Еще не обрела очертания скудная кухонная утварь — турка, ложка, чашка, потерявшая голову-крышечку сахарница, но руки безошибочно находят их, благодаря необъяснимой памяти пальцев. Еще бесцветны красные в желтых (чуть не сказала «в жутких») цветочках шторы, еще не обожжена солнцем мягкая глина стен, не заржавели углы умывальника под треснутой скорлупой эмали, и не окаменел — обособленным идолом — чайник на плите.
Она пьет его стоя, молча, не раскрывая штор, не поднимая глаз: пауза перед не столь долгожданным рождением дня, короткий выдох, несколько минут чисто славянской медитации.
Я смотрю ей в спину через стеклянную дверь кухни и, не решаясь нарушить этот тысячекратно повторенный бесхитростный обряд, молча спрашиваю, как удается ей не уставать от серого цвета, от зашторенных окон, от замурованных дверей, от узаконенной прикосновенности личности?..
Мы уезжаем. Она похожа на девочку, послушно следующую за взрослыми, не задумывающуюся об относительности их правоты; долго смотрит в дверной проем, в то освободившееся пространство, что до сих пор называлось домом: как неосторожно, как небрежно-талантливо прожита жизнь! Я захлопываю дверь. За дверью остается еще живая память вещей — их о нас, наша о них, но и она, обтекаемая негреющей, сквозняковой пустотой, полым вакуумом человеческого отсутствия, вскоре остывает. Мне страшно уезжать, но мой — веселый страх молодости: щекочущие крылья бабочки в животе.