Выбрать главу

— Они не вернутся, — заверил Иван. — Мы их будем догонять и догоним, милая моя Марийка. Теперь скоро.

— А что же это там? — приподнялась она.

— Угадай.

Нет. Она не могла угадать. Ведь она никогда не слышала моря.

— Море, — выдохнул он. — Оно всегда шумит…

Мария прислушалась и прочла Пушкина…

И долго, долго помнить буду Твой гул в вечерние часы.

Несомненно, эти строки поэт читал, стоя перед бунтующей стихией. Но она-то не прощается, а только встречается с морем. И тут нужны другие слова. А может, слов не надо, а стоит накинуть сарафан, кацавейку, натянуть яловые сапожки да бежать к синему морю-океану, куда столько месяцев рвалась буденовская конница. Рвалась потому, что все знали: не за что будет белякам уцепиться на берегу. Значит, кончится поход, завершится война. И вернутся они с милым да суженым в родной Колдаиров, брякнутся в ноги отцу-матери, попросят родительского благословения да заживут так дружно и любо, что весь Дон будет завидовать счастливой паре.

— Ой, Ванюша! — припала она горячим лицом к груди мужа. — Это же конец! Нашим мукам, разлукам конец. Нашему счастью начало.

Ее слова взволновали, потому что он сам только что думал приблизительно так. Он прижал ее худенькие плечи к себе и, задыхаясь от радости, бормотал:

— Лада моя, ладушка. Скоро не будет у тебя этих косточек, этих тоненьких пальчиков, этих маленьких волос. Будешь ты такая, как прежде. Самая красивая.

Мария расцепила руки и отвердевшим голосом спросила:

— А теперь кто же самая красивая? Уж не Лидка ли рыжая?

— Нет, нет, — горячо отверг он ее напрасные подозрения, ты и теперь самая, самая… Но я хочу, чтобы ты была еще лучше, чтобы твои не сказали, что я тебя заморил…

— А у самого что осталось, Ванюша, — пьяная от его слов, не спросила, а утвердительно сказала Мария. Кости да кожа. Живого места на теле не найдешь. Рубцы да шрамы. И никакое мясо их не затянет.

— И не надо, — вдруг согласился Дундич и, глядя в омуты зрачков, как во что-то очень далекое, попросил: — Детей надо. Сынов. Рубцы и шрамы покажу им. Гордиться станут.

— Теперь уж скоро, должно. Как шашку скинешь, — ответила Мария, точно ей было не девятнадцать, а далеко за тридцать.

Он нередко удивлялся ее житейской мудрости, унаследованной от тихой матери и предприимчивого отца. Другие в ее возрасте живут, не оглядываясь и вперед не загадывая. Взять ту же Лидку. Сколько раз, заколдованно глядя на него, без стеснения просила подарить ей сына. И уверяла, что обличьем будет казачонок в мать, а смелостью, лихостью — в отца. У Марии же наоборот — он просит, а она чего-то выжидает, о чем-то тревожится. Да как не тревожиться. Не завороженный он ни от шашки, ни от пули. Правда, говорят, что в рубашке родился, да уж больно непрочная рубашка. Считай, с декабря семнадцатого и по сей день — двадцать ранений.

Прошлепал босыми ногами к окну. Присел на табуретку. В один миг скрутил цигарку. С шипеньем и треском разгорелась махорка. Захватывающая дух острота, вроде холодной воды, остудила нутряной ныл.

Мария лежала притихшая, вся обращенная к морю. И лишь когда он бросил окурок в форточку, она поднялась.

— Пойдем к морю? — смиренно попросила мужа.

И вот они стоят на каменистом крутояре. Молча прижались друг к другу. Смотрят вдаль. Слушают утреннюю побудку моря. А ветер, будто скульптор, ощупывает их, прикасается плотно, забирается в каждую складку одежды. Кажется, лепит их фигуры на века.

Они смотрят на черное, с белыми пересветами раздолье, и каждый видит за его кромкой свое. Он — гористую Далмацию, крохотную деревеньку, красная черепица которой теперь утонула в кипени сплошных вишенников. Она — родное Придонье с лугами в размоинах, с пшеничными нивами…

Разные думы, но в одном сходятся: оба прикидывают, как скоро они увидят въяве отчий край. Наконец, Дундич тяжело вздохнул и признался:

— Не скоро, видно, шашку сниму.

— Почему же, Ванюша?

— В Крыму еще Врангель сидит, а после двинемся мы с Данилой Сердичем в родную Сербию. Сбросим в Адриатическое море собственных буржуев и помещиков. А уж тогда, если не позовут нас на помощь пролетарии других стран, тогда уж повешу я свою дорогую шашечку на ковер, на самое почетное место, и возьмусь за машину, которая вместо лошади землю пахать будет.

Не чувствовал, что ли, Иван, что своим рассказом-мечтой убивает в Марийке всякую надежду на скорое свидание с Колдаировом, на родительское благословение? Мария медленно, постепенно, как пароход от пристани, отходила от мужа, стоящего уже не на каменистом крымском взвозе, а где-нибудь на остроребрых береговых скалах Адриатики, где волны, как ковыли, не меняют цвета гребней, оставаясь вечно седыми.