— Ну, хватит вам, кочета! — вмешалась в их спор мать. — Ты, Петруша, уважение прояви к старшему. Будто отец не своим горбом все это нажил?
— А зачем нам столько добра?
— Чтобы жить по-людски, — простодушно объяснила мать.
— А другие пусть по-скотски? — снова ожесточился Петр. — Нет, маманя, так дальше не будет!
— А как же будет? — тяжело поднялся отец.
— Будет все поровну, по справедливости поделено.
— Кто же свое добро по охоте отдаст? — как на несмышленыша поглядела мать на сына.
— Отберем, — спокойно и оттого с оттенком жестокости сказал Петр, тоже поднимаясь из-за стола и направляясь к вешалке.
— А вот это видал? — кричал ему в спину отец, протягивая кукиш. — Я за свое добро и сына родного порешу!
В ту же ночь Петр уехал в Качалинскую, где однополчанин Костя Булаткин создавал первый красногвардейский партизанский кавалерийский отряд.
— Вот так мы расстались с родителем, — закончил молодой Самарин. Рассказав, он почувствовал какое-то облегчение.
Эту перемену в его настроении уловил Дундич, поэтому попросил:
— Давай песню.
— Какую?
— Про казака.
— А у нас, донцов, все песни про казаков.
Дундич посмотрел на Самарина, увидел, что тот дурачится, и ему самому стало весело. Несколько минут оба беспричинно смеялись. Наконец Дундич вытер рукавом слезящиеся глаза и притворно вздохнул:
— Ох-охо-хо, как бы нам плакать не пришлось, добре уж мы развеселились…
Самарин тоже перестал смеяться, но настроение у него осталось задорное, и он сказал:
— Это пусть теперь Шкуро с Мамонтовым плачут, а мы посмеемся. И попоем. — Петр подбоченился, поправил папаху и вполголоса запел:
Пел он легко, свободно, кидал голос вверх, басил на низах. А когда переходил на дискант, Дундич закрывал глаза и, казалось, видел перед собой любимую, вспоминал, как там, в талах на берегу Иловли, Мария пела только для него одного. Правда, те песни были про нежную и вечную любовь, про разлуки с милым, про какие-то маньчжурские края, куда уехал воевать молодой казак.
А Петр вполголоса тосковал по степи:
Последние слова повторил и Дундич глуховатым баритоном.
Проехали еще с полверсты. Ветер стал совсем стихать, небо на западе прояснилось, на краю его зажегся закат. Дундич достал из кожаного планшета десятиверстку, посмотрел на линию, отмеченную в штабе: отряд идет вроде правильно. Где-то вот-вот должен показаться переезд, а за ним, в километре, — мост. От моста до станции — рукой подать. Но надо ли туда идти? Это он решит на месте. Белые, конечно, не ждут с этой стороны буденовцев. «Главное, — подумал он, — не спугнуть человека на переезде. Если тот сумеет позвонить на станцию, операция может провалиться».
Иван Антонович засунул карту на место. Щурясь, посмотрел на светлую солнечную полоску горизонта и понял, что сейчас его отряд виден издалека. Он принял решение: перебраться на другую сторону железнодорожной насыпи.
Кони, храпя и круто выгибая шеи, вынесли всадников на полотно. Быстро пересекли колею заснеженной дороги и почти скатились с откоса. Здесь сразу стало холоднее. Пришлось снова поплотнее запахнуться, поглубже нахлобучить шапки и папахи. Но зато тут было безопаснее, густая тень скрывала кавалеристов.
Наконец впереди мелькнул зеленый огонек семафора. «Неужели незаметно проскочили разъезд и мост?» — засомневался Дундич. Но тут же увидел маленькую сторожку путевого обходчика и успокоился. Значит, до станции не меньше пяти километров, а до моста — с километр. «В сторожке может находиться охрана белых», — подумал Дундич и, пощупав в кармане погоны ротмистра, повернулся к своему ординарцу:
— Ваня, меняй декорацию.
— Слушаюсь, товарищ Дундич, — охотно отозвался Шпитальный, заранее радуясь новой проделке своего командира. Он достал из сумки погоны урядника терско-кубанской дивизии.
Приказав отряду войти в придорожный лес и двигаться скрытно к сторожке, командир со Шпитальным направились к переезду.
Кроме путевого обходчика, в тесной комнате сидел еще усатый солдат, на красных погонах которого стояла цифра «22».
Увидев перед собой молодцеватого ротмистра с тонкими ниточками усов под прямым носом, солдат неторопливо поднялся с кровати, поставил на край тумбочки эмалированную кружку и встал по стойке «смирно». В движениях солдата не чувствовалось ни угодничества, ни страха. В глазах его Дундич уловил скорее равнодушие утомленного человека.