— Да так... Помолодел, кажись.
Дубов засмеялся:
— Скажешь! Уже сорок стукнуло. Теперь, брат, только мысли молодеют.— А потом вдруг вспомнил: —Да, и вам, Артемка, помощь вырешили... Хлеб, сахару дадим. Крупы...
Артемка почему-то насупился:
— Лишне, дядя Митряй. Обошлись бы... А Драному, поди, ничего не дали?
— Какому такому Драному? — вскинул брови Дубов.
— Проньке-то Сапегину. Забыл, что ли, его?
— Ах, Проньке! — перелистал бумажки, качнул головой.— Не дали... Пропустили, должно быть.
Артемка ткнул пальцем в бумаги:
— Запиши. Забудешь еще.
Дубов усмехнулся, но записал.
Просидели они вдвоем долго. Наконец Артемка поднялся.
— Есть, поди, хочешь? Идем к нам.
Дубов не стал отказываться. Собрал быстро бумажки, сунул в карман гимнастерки.
Уже подходили к дому, когда Артемка увидел девчонку с ведрами. Она несла их на крутом коромысле, согнувшись в три погибели. «Никак, Настенька!» Сказал Дубову:
— Ты иди, а я сейчас... Подмогну.
— Валяй,— кивнул Митряй и пошел дальше. А Артемка — к Настеньке. Она остановилась, смущенно потупилась.
— Давай помогу.
— Что ты! Увидит кто-нибудь...
— Давай, давай ведра,— сказал грубовато я почти насильно снял коромысло с узких плечиков.
«Вот это ведерки!» — усмехнулся про себя, почувствовав, как коромысло вдавливает его в землю. Но несмотря на тяжесть, он молодцевато внес воду во двор.
— Не жалеет тебя мать-то.
— Почему? — удивилась Настенька.
— Уж очень ведра большие. Не по плечам тебе.
— Я сильная...
Артемка присел на чурбачок, оглядел двор — чисто, уютно да ладно все. Хороший хозяин Черниченков, да нелюдим очень. Ни к себе никого, ни сам ни к кому. Знай работает не разгибая спины — в крепкие хозяева, видать, метит. Вспомнил его черные колючие глаза под нависшими бровями, робость взяла: вдруг выйдет да прогонит. Спросил:
— Тятька-то дома?
— Нет. Уехал по дрова. Может, зайдешь к нам?
Артемка усмехнулся:
— Ну уж нет. И на дворе хорошо.
А вечер наступил в самом деле пригожий. Багровое солнце медленно опускалось за высокие сосны Густого. А из-за речки уже выплывала четкая, как новый двугривенный, луна, обещая светлую ночь. Сидели, молчали. Повернул лицо к Настеньке, увидел на себе ее внимательный, задумчивый взгляд.
— Что ты на меня все смотришь? — спросил с досадой, чувствуя, что снова краснеет. Настенька засмеялась:
— Глаза есть, вот и смотрю. А что, нельзя?
Артемка отвернулся, а Настенька вдруг развеселилась:
— Может, ты сейчас такой важный, что и смотреть нельзя? Все мальчишки и девчонки только и говорят: герой да герой. Вот и смотрю я: герой или нет?
Артемке почудилась насмешка, и он неожиданно обиделся. «Опять генерал!» Встал резко и вышел со двора. Настенька осталась озадаченной и смущенной. «Чего это он? Будто слова плохого не сказала?..»
Пасмурный сидел в избе Артемка. Когда на дворе уже совсем стемнело, в кухне хлопнула дверь.
— Здравствуйте, бабушка. «Настенька!» — обрадовался Артемка.
— Здравствуй, соколена.
— А тетя Фрося дома?
— Кудысь ушла по делам... А чего тебе? Может, я чем помогу?
— Да нет, я так... Вот молочка вам принесла...
Артемка сидел в горнице, с гулко бьющимся сердцем, напряженно слушал разговор. Зло на Настеньку сразу пропало, напротив, хотелось выйти к ней. Но Артемка почему-то упрямо сидел, не шевелясь. В кухне замолчали, исчерпав разговор, однако Настенька не уходила. Через минуту робко спросила:
— А Тема тоже ушел?
— Нет, в горнице он.— И крикнула: — Темушка, у нас гостья!
Но Артемка с глупым упрямством продолжал сидеть.
— Наверное, спать лег,— произнесла бабушка и загремела чугунами.
Настенька еще немного побыла, а потом грустно сказала:
— Ладно, я пошла...
— Иди, иди, соколена. Еще раз спасибо за молочко. А крыночку я ужо утречком раненько занесу.
Настенька ушла, а Артемка чуть не завыл от досады. Настроение испортилось окончательно. И хотя совсем не хотелось спать, улегся в постель. Ворочался, тяжело вздыхал и ругал себя. Теперь ему казалось, что не Настенька его, а он жестоко обидел ее. И от этого ему стало еще горше.
13
Пронька пришел с работы не в духе. Батрачил он у Федота Лыкова. Батрачил не каждый день, а когда была в нем надобность. Тогда за Пронькой прибегала пятнадцатилетняя длиннокосая лыковская дочь Танька. Пронька у Лыкова справлял разную работу, смотря по сезону: зимой пилил и колол дрова, возил воду, ухаживал за скотом; летом косил траву; осенью помогал убирать, молотить и засыпать в сусеки пшеницу; весной — пахать, боронить, сеять. За весь труд Лыков отмерял осенью Проньке несколько пудовок зерна, которого не хватало до середины зимы. Ни денег, ни других каких-либо продуктов Лыков не давал. Такой сквалыга, искать — не найдешь. Даже обещанное зерно когда насыпал в кули — руки дрожали. Нанимая Проньку, кормить обещал, обновку к праздникам дарить. Все оказалось брехней: ни портков, ни сапог, ни даже рубахи не дал.
Сегодня Пронька переделал черт знает сколько работы, а Лыков: «Кормить-то, паря, нечем тебя. Да и не проголодался, чать: работал, вишь, с гулькин нос». Сволочь. Правильно большевики и партизаны делают, что бьют таких. И этому бы всыпать нужно хорошенько.
Очень злой Пронька. Готов зубами порвать кого-нибудь. Сам голодный — ладно. А что делать тете? Не просить же милостыню? Да она и версты не пройдет: дома-то еле-еле ноги передвигает. Болеет. Если бы не Пронька, давно бы умерла с голода и холода. Эх, жизнь! Надо бы хуже, да хуже некуда!
Сидит Пронька в избенке об одной комнате (тут все: и кухня, и горница) и голову опустил: что делать? Был бы один — ушел бы куда-нибудь в другие места. Может, в город. За деньги бы работал. Смотришь, за год-два обулся бы, оделся и сыт был. Да тетю жалко. Как оставишь ее? А она у Проньки единственная родня. Нет у него больше никого на свете, кроме этой больной старой женщины. Были бы живы мать да тятька, может, и по-другому все пошло. И тетя бы не болела. Из-за него эта хворь привязалась к ней.
Лет десять тогда было Проньке. Однажды зимним утром кто-то занес из волости письмо в казенном пакете. Мать прочла и упала как мертвая: в письме говорилось, что рядовой Петр Игнатьевич Сапегин геройски погиб за царя и отечество в какой-то неведомой Галиции. Петр Игнатьевич Сапегин — это тятька Пронькин.
Мама после того зачахла и вскоре умерла. Ранней весной. Крепко плакал Пронька по тятьке. Но поплакал да перестал. А как мать умерла — одурел с горя. Пошел на реку в полынье топиться. Тетя спасла — бросилась прямо в ледяную воду за Пронькой. Его выходила, а сама на всю жизнь заболела.
Вот и живут они вдвоем уже сколько лет. Поначалу-то не очень голодно было: борова закололи, двух овечек. В погребе малость картошки оставалось, капуста квашеная, огурцы. Зато на другой год хватили лиха через край: ни хлеба, ни мяса, ни дров. Посмотрел, посмотрел Пронька на такую жизнь, на то, как день ото дня чахнет тетя, и пошел по улицам и дворам: у того хлеба выпросит, у другого силой возьмет. Это у мальчишек, конечно. Били Проньку за такие волчьи ухватки. Но зато приносил он домой то шанежки, то пирожки, то хлеб.
— Откуда это у тебя, Проша, такие вкусные пироги? — спрашивала тетя.
— Соседка тут одна угостила...— врал Пронька.
И всегда врал: то-де Лыков ему дал, то опять соседи.
Сначала Пронька завидовал тем, у кого были отцы-матери да еда. Завидовал до слез. Потом озлел. Глянет на чью-нибудь сытую рожу да так и сожмет кулак, чтоб треснуть. И бил. С удовольствием, с радостью. Но потом иначе стал действовать: спрятал зло и ненависть к сынкам богатеев подальше, стал играть с ними, заступаться, позволял устраивать над собой шутки, придумывал для них забавы. За все это они платили ему едой. Любой. Пронька ни от чего не отказывался.