Однако все равно были дни, когда ни куска хлеба не удавалось получить с кулацких столов. И Пронька стал все чаще и чаще наведываться по ночам в чужие курятники, лабазы и погреба. Завел на всякий случай дружбу с колчаковскими дружинниками, выполнял их разные поручения. Мало ли что случиться может? Вдруг поймает его в каком-нибудь погребе хозяин, смотришь — заступится кто из них.
Чем бы все это, однако, кончилось — неизвестно. Тут случилось такое, что разом перевернуло Пронькины мысли. Он узнал неслыханную новость: Артемка Карев убил фельдфебеля. Сам убежал, а мать избили и посадили в тюрьму.
Пронька был ошарашен. «Вот черт парень! Бах — и каратель ноги кверху! Где он наган достал?»
Пронька думал об Артемке, а у самого в сердце просыпалось беспокойство и нечто вроде зависти. Нет, не Артемкиной славе завидовал он. Другому: почему он, Пронька, нетрусливый, ловкий, сильный, ни разу в жизни не попытался постоять за себя, за тетю, не взбунтовался, не хрястнул топором того же кровопийцу Лыкова, когда тот обделяет в расчетах? Почему он, вместо того чтобы драться за свое место в жизни, юлит, подхалимничает перед кулацкими сынками, выклянчивает жалкий кусок хлеба? Гадко и противно. Пронька всегда чувствовал это. И все-таки продолжал лезть к ним, как побитая собака.
«Нет! Довольно! Кончено!» — словно молотком вбивались протестующие мысли.
В волости собирались охранники и солдаты для розысков Артемки Карева. Пронька увязался за Кузьмой Филимоновым.
Когда неожиданно увидел под кроватью горящие, словно угли, Артемкины глаза, чуть не вскрикнул. Трясся: не вздумал бы и Кузьма заглянуть под кровать. Всю обратную дорогу Пронька был возбужден, смеялся, болтал разную чушь, радовался тому, что не удалось колчаковцам схватить Артемку.
На другой день утром прибежала Танька:
— Тятя кликал. Работа какаясь есть.
— Сейчас приду,— буркнул Пронька.
Не «какаясь» работа была в этот день у Лыкова, а трудная, изнурительная. Задумал он выкопать новый, еще больший погреб под зреющий урожай овощей и картофеля.
До полудня Пронька накидался земли так, что долго спину не мог разогнуть. Пока работал, Лыковы пообедали, после его позвали. Глянул Пронька на миску с пустыми щами, на краюшку хлеба, и ярость забродила в нем.
— Ты чего, дядя, столь хлеба положил, будто двухлетнему? — сдержанно спросил Пронька.
Лыков сверкнул маленькими глазками и тоже спокойно ответил, хотя наглость батрака ударила в самое сердце:
— Съешь, еще подадут.
— А ты мне сразу давай! — вдруг сорвался Пронька.— Сразу! Понимаешь? Весь каравай, а нечего, как пса, подкармливать кусочками.
Лыков тоже взбеленился:
— А ты что за прынц такой? Работать мал, а жрать что боров! Скажи спасибо и за то, что сдохнуть тебе да тетке не даю. Кормлю.
Проньку будто подожгли:
— Кормишь? Из жалости, да? И из жалости на моей спине катаешься, да?
Дородная Лычиха, Танька и трое меньших застыли в удивлении на своих местах.
— А ну, не базлай,— рявкнул, надвигаясь, Лыков.— Не то так охожу — дороги домой не взыщешь!
Пронька сжал кулаки, отступил на шаг, зашипел:
— Ты меня, дядя, не пужай. Я не из трусов. Давай мне хлеб, корми как положено и расчет производи по совести. Не то сожгу избу. Клятву дам — сожгу.
Лыков ошарашенно остановился. Глянул в высветленные ненавистью Пронькины глаза, замигал. «Как бог свят — спалит. Такой спалит, рука не дрогнет. Ах ты, бандюга худородная!» И вдруг осел, будто опарное тесто, крепко встряхнутое.
— Дай ему, Лукерья, каравай,— сказал жене.— Пусть подавится.— И ушел в горницу.
— Не подавлюсь, дядя. Горло от голода во какое широкое!
Пронька взял каравай хлеба и пошел домой, чуть не приплясывая от одержанной победы.
Дня четыре Пронька валялся дома на лежанке, беспечно болтался по улицам, намеренно минуя богатые дома, откуда зазывали его дружки-кулачки. На пятый день опять прибежала Танька. Встала боязливо у порога, произнесла тихонько:
— Проня, тятя зовет... Он не в обиде на тебя...
Пронька хмыкнул презрительно.
— Еще бы обиделся! Обдирает, издевается, да он же и обиделся бы!
Однако пошел. Лыков же, безуспешно проискав эти дни нового работника (никто не шел к нему из-за его жадности), приветливо, даже ласково встретил Проньку. Весь день проработал Пронька, и Лыков трижды кормил его, на обед даже мяса в щи положил, которое Пронька не стал есть, завернул для тети.
Пронька радовался: быстро скрутил скрягу! Но зря радовался — недели через три Лыков стал снова самим собой: резко сократил харч. «Нечего, паря, есть, сам видишь». А что Пронька увидит, если они обжираются тогда, когда его нет или работой занят? Но каравай хлеба Лыков выдавал Проньке каждый раз. И это кое-как мирило Проньку с хозяином.
Однажды Пронька, как нередко бывало, забежал под вечерок в дежурку послушать, о чем болтают охранники. Зашел как свой, к которому давно привыкли.
Напротив дежурного стояла старушка с узелком. Пронька сразу узнал: Артемкина бабушка. Она беззвучно плакала, торопливо смахивая слезы натруженными узловатыми пальцами.
— Тебе было сказано,— грубо говорил дежурный,— чтоб не шлендала сюда? Было. Какого черта снова приперлась? Еще раз говорю, и заруби это на носу: передач для твоей дочки не примаем. Пускай дохнет от голода. Я на месте начальства и казенного харча лишил бы ее: пущай знает, как выращивать сынов-бандитов.
— Ну хоть один раз, родименькой,— жалобно пролепетала старушка.— Ведь не виновата она...
— Я тебе дам — не виновата! А ну марш отседова, старая ведьма, а то и тебя запру под замок.
Старушка заплакала еще горше и поплелась из дежурки, прижимая к груди скудненький узелок.
В этот раз Пронька не долго задержался в дежурке. Ушел. Ушел потому, что стало пакостно на сердце.
«Вот ведь подлец,— подумал он о дежурном.— Даже передачу не принял. Посадить бы самого так...» И решил во что бы то ни стало передать Артемкиной матери хоть кусок хлеба. Почему? Да потому, что хорошо знал, что такое голод.
Долго Проньке не удавалось уломать своего приятеля Ваську Шумова. Наконец, когда Пронька подарил ему пачку папирос, которую стащил при случае в винокуровской лавке, Васька махнул рукой и отнес передачу — краюшку хлеба и кусочек сала. Пронька от удовольствия даже руки потер. «Вот и надули ваше лопоухое начальство!»
К тому дню, когда дежурил Васька Шумов, Пронька всегда успевал приготовить для тетки Фроси какую ни есть передачу.
Он возобновил дружбу с богатеями и выуживал у них все, что мог. Кроме того, приходилось добывать подачки и для Васьки, иначе бы тот не стал рисковать — трусливый и жадный.
В тот вечер, когда Пронька забрался к Винокурову через окно, он отвалил Ваське половину специально оставленной заливной стерляди. Васька настолько был ошеломлен подношением, что разрешил Проньке самому отдать передачу заключенной через небольшое окошечко в двери камеры.
— Тетя Фрося,— приглушенно позвал Пронька, приоткрыв дверцу.
Она метнулась к нему.
— Кто это? — спросила дрожащим голосом.
— Это я, Пронька Сапегин. Берите скорее харч... Вы не горюйте, теть Фрося. Бабка ваша жива-здорова. Артемка тоже. Я его видел на конзаводе у Митряя, потом, слышал, будто в партизаны убег.
Тетя Фрося расслабленно шатнулась, ухватилась за край окошечка.
— Спасибо, Проша... Спасибо за вести... Ведь я тут чуть с ума не сошла, думаючи о Темушке. Значит, не поймали его? Жив? Здоров?
— Да, да... Вы берите передачу-то. Вдруг придет кто-нибудь.
Она взяла курицу, потом яблоки, которые Пронька торопливо вытаскивал из-за пазухи (два оставил для тети).
— Спасибо, спасибо, Проша,— совсем по-детски лепетала она.
Пронька тревожно глянул вдоль коридора.
— Ну, я закрою вас, теть Фрося. Скоро снова приду. У меня тут охранник — свой парень....