Тогда Пронька подобрал комочек земли, осторожно кинул в стекло. Постоял подождал — не появляется. Бросил еще один. Из избы выскочила тетка, закричала:
— Ты что, негодный, озоруешь? Стекло выбить захотел? Я вот тебе! — стала искать, чем бы «угостить» Проньку. Пронька отошел от избы, крикнул:
— Ты полегче, тетя, а то и впрямь высажу окно.
Тетку словно прорвало: кричала, бранилась, грозила кулаком. Стали выглядывать соседи, и Пронька, плюнув, медленно пошел по улице, засунув руки в дырявые карманы. «Если девчонка в маму — дрянь дело».
Увидел у чьего-то забора бревнышко, присел: без платочка домой возвращаться нечего и думать. Артемка узнает — рассердится.
— Фу ты, дылда глазастая! — сплюнул он.— Хоть бы слово сказала, а то молчком. Чего взбрындила?
Пронька посидел, посидел да обратно пошел к девчонке.
А Настенька в это время, украдкой вытерев глаза, снова принялась развешивать белье. Горько и обидно было Настеньке. До слез обидно, что Артемка не принял, вернул подарок. Сколько вечеров она просидела над платочком, затаившись от всех домашних, а он не принял. Обиделся, должно быть, на ее слова, тогда, когда воду помог принести. Думает Настенька, а слезы вот они — снова закипают, и сдержать их нет сил.
— Послушай, ты! — доносится тихий голос.— Иди сюда!
Оглянулась Настенька, снова Драный стоит у калитки и рукой машет. «Маши сколько захочешь»,— думает Настенька, отворачиваясь. Но Драный настойчиво зовет:
— Да ты что такая? Дело у меня важное... От Артемки.
«Ага, сразу зашевелилась!» — обрадовался Пронька.
— Ну, чего? — хмуро спросила Настенька, подходя.
— Как зовут-то тебя?
— А зачем?
Пронька снова рассердился, скривил губы:
— «Зачем, зачем»! Надо — вот зачем! Я же не знаю. Не буду же тебе «эй, ты!» все время кричать.
— Настенька.
— Ага! Настенька, значит? Ну и....— хотел сказать «дура», но раздумал.— Ну и... чудная ты, Настя. Еще ничего не узнала, а бежишь. Ходи тут выглядывай тебя...
И только высказав недовольство, Пронька рассказал про Артемку.
Настенька побледнела и смотрела на Проньку немигающими потемневшими глазами. И когда он кончил, коротко спросила:
— Он и сейчас у тебя?
— А то где же?
На ходу сняла передник, кинула его на забор:
— Идем.
Сказала таким тоном, что Пронька, который было хотел заговорить о молоке, прикусил язык и торопливо зашагал рядом.
Что снилось Артемке? Трудно сказать. Только проснулся он с чуть приметной улыбкой. Открыл глаза и увидел другие: большие, внимательные, голубые.
— Настенька!..
17
Гришаня Филимонов продолжал «справлять поминки» по братке Кузьме: уланы почти ежедневно пороли, расстреливали подозрительных.
Хватали мужиков ни за что ни про что. Вдруг Гришане покажется, что это «красный», что морда не такая, «не благонадежная» — ив каталажку. А там, глядя по настроению, или шомполов всыплют, или в тюрьму отправят, или расстреляют. Теперь в Тюменцеве Гришаня был и царь и бог.
Старик Филимонов глухо бросал, сверкая злобными глазами:
— Так их, так!.. С корнем!.. Штоб до третьего колена помнили!... Штоб правнукам заказали, как чужое брать, как руку подымать на законную власть.
Гришаня старался. И пил. Особенно по вечерам, закрывшись в своем «штабе» — большой комнате при волостной управе. Но и самогоном не мог залить тоску и горечь, которые глодали сердце. Чувствовал: приходит и Колчаку конец, и власти его. Ниоткуда ни единой обнадеживающей вести. Всюду крах, развал, поражения. Пусть сегодня армия еще сдерживает натиск большевиков, пусть пока хватает сил держать в страхе мужика. Но все равно, рано или поздно, придет гибель. Пожар не погасишь пригоршней воды. Народ, весь народ против них.
И снова хватался за стакан.
В последние дни пил с Бубновым, который привел свою потрепанную банду в Тюменцево на отдых.
Гришаня смотрел воспаленными глазами на обросшее щетиной лицо Бубнова, медленно цедил через большие паузы:
— Подлец ты, Бубнов... Большой подлец. Какие у тебя идеалы? У меня есть — задушить большевиков, защитить собственность отцов. У какого-то Митряя Дубова тоже есть — нас угробить, власть в свои руки взять. А что ты отстаиваешь? За что борешься? Грабишь, жрешь, пьешь... Стрелять таких при любой власти нужно.
Бубнов не обижался, хохотал пьяно, бил Гришаню по плечу.
— Мне все одно, Григорь Елистратьич: белые, зеленые, красные. Мне наплевать, за что война. Я для себя воюю, для удовольствия. Хочу поглядеть: какая сила во мне сидит. Мне, к примеру, очень нравится, когда народишко дрожит, завидя меня. А Колчак твой не нужен мне. Советы — тем паче. Моя власть — воля без власти. Вот, Григорь Елистратьич, дорогой мой поручик, моя идеала.
Гришаня весело хохотал и тоже хлопал Бубнова.
— Черт с тобой — живи. Живи, пока красных бьешь. С паршивой овцы хоть шерсти клок.
Однажды из Камня через Тюменцево проходили бело-польские войска. Гришаня и Бубнов вышли на крыльцо поглядеть. У Гришани сердце забилось от жгучей радости — какая сила, какая мощь!
— На Касмалу, к Солоновке!..— произнес взволнованно.— Растопчут, сметут...
Он с восторгом глядел, как вливались и вливались в село тугие серо-зеленые колонны, как сверкали на солнце сотни штыков, как грохотали по уже подмороженной земле орудия. Выкрикнул:
— Бубнов, неси самогон. Угостим союзников.
Пронька видел, как Гришаня и Бубнов подошли к дороге, как к ним заспешили улыбающиеся офицеры, как, крякая, опрокидывали в рот стаканы. Они жали Гришане Руку, раскланивались и потом торопливо догоняли своих солдат.
— Подлецы,— шипел Пронька.— Угощают...
Он стоял ошеломленный и растерянный: столько войск еще не приходилось видеть. И пушки. «Неужто побьют партизан?».
С этими мыслями вернулся домой.
Артемка медленно прохаживался по избе, худой, с синими кругами под глазами.
— Опять встал? — сердито накинулся Пронька.— Случится что, снова заболеешь. И черт с тобой, сам виноват. Артемка мотнул головой:
— Хватит. Отлежался. Надо, чтобы ноги крепли. Отряд искать пойду... А ты чего такой кислый?
— Будешь кислым,— буркнул Пронька.— Сейчас беляков прошло через Тюменцево штук тысячу, а то и две. Пушки везут.
Артемка присел, придерживая висевшую на перевязи руку.
— Куда пошли?
— Кто их знает. Не на гулянье, конешно. Наших бить.
В избу влетел Спирька, как всегда, суматошный и крикливый:
— Ну, ребя, какая кутерьма начинается!
Пронька исподлобья взглянул на Спирьку:
— Какая кутерьма?
— Солдат, видал, сколь прошло? Вот загрохочет!
— А ты чему радуешься, балбес? Хочешь, чтоб твоего тятьку убили?
Спирька словно подавился Пронькиными словами, замигал, выдавил, заикаясь:
— Да ты что?!
— Вот тебе и что! Тут плакать надо, а он, как дурачок, рад-радешенек: кутерьма начинается!
После этого Спирька присмирел и почти не вступал в разговор. Да, собственно, и разговору-то не было: ребята сидели насупленные, молчаливые.
Повеселели, когда постучалась и робко вошла Настенька. Спросила Проньку:
— Где тетя?
— Вышла куда-то.
— Пусть молоко вскипятит. Горячее — лучше...— И потом уж взглянула на Артемку.
— Садись, Настенька.
Она, все так же стесняясь, присела у стола. Пронька усмехнулся. Смущается, робеет, а сама сразу поотшила всех от Артемки: и его, Проньку, и Спирьку, чуть было и тетю... Все делает сама. Только что есть не готовит.
Нет, не от обиды думает так Пронька о Настеньке, наоборот, с теплой благодарностью. Что бы он делал без нее? Прямо гору сняла с плеч — всю заботу взяла на себя. А вот робеет!.. Спирька, этот не такой. Если послушать его, то выходит, что он спас Артемку, дав ему пятнадцать яиц. Об этих яйцах уши прожужжал. Пронька однажды рассердился и выгнал его из избы. Но Спирька не злопамятный: через час прибежал как ни в чем не бывало, но о яйцах больше не вспоминал.