Выбрать главу

- Когда, неразумный? - удивился Пятницкий.- Вы трое суток в Цифлюсе, а я только из боя.

- Извини, Роман... Как вы там? Потери большие?

Батарея Пятницкого и две минометные роты поддерживали батальон майора Мурашова, который добивал в лесу несдавшуюся группировку немцев. Роман ответил:

- Обошлось. Подняли белый флаг и вышли. Почти двести человек.

Разговор в застолье егозливый, но и в этом есть своя закономерность. Еловских пристукнул стаканом по столу:

- Вот! У меня тоже двести человек было, а то и больше.- И снова, сосредоточивая внимание собеседника, выставил указательный палец: - В Литве, под Вилкавишкисом. Худо было, но я не поднял белого флага... Танковая дивизия "Великая Германия" раскидала нашу пехоту - страшно вспомнить. Город сдали, перемешались, командиров потеряли. Эти двести с тремя полковыми пушками без снарядов прибились к моей батарее. Ждали: сейчас старший лейтенант что-то скажет, гаркнет какую команду, и они прозреют, обретут силу... Можно было гаркнуть. Они бы пошли на танки с голыми руками...- Еловских долго и мутно смотрел на стакан, плеснул в него из фляги, но пить не стал, продолжил сдавленным голосом: - Я сделал иначе... Я уже знал тогда о жене, родителях... Дочке было полтора года... Что там моя жизнь! Кликнуть пяток добровольцев, остаться с ними, пока другие двести пробьются. Так просто... Но это простое тогда мог и Валька. Он не мог иного, того, что мог только я. Среди двухсот я оказался старшим по званию. Руководителем признали - меня, поверили - в меня, надеялись - на меня. И выручать их из беды мне надо было. Я сказал Вальке, своему последнему взводному: "Бери, Валька, любой расчет, пушку, тридцать семь снарядов, что не израсходованы, задержи танки, пока я людей и технику из окружения вызволю". Видел бы ты Валькины глаза! Но он остался, а мы пробились. Снова дрались. Мои двести потом обратно Вилкавишкис брали...Павел потянулся через стол, подвинул к себе чей-то кожаный порттабак, подрагивающими пальцами стал скручивать папиросу. Цигарка лопнула, Павел бросил ее и выпил налитое в стакан. Подышал по-рыбьи открытым ртом, спросил: - Роман, ты бы мог так? Друга своего и еще шестерых?

- Если иного выхода нет...- неуверенно, собираясь с мыслями, начал Пятницкий.

- Но это жестоко! - вскриком перебил Еловских.

- Вся война, Павел,- жестокость.- Роман хотел сказать это мягко, успокаивающе, но фраза прозвучала менторски нудно. Еловских вздернул голову и неприязненно уставился на Романа.

- Ты мне брось эту высокую материю. Война... ' Я о Вальке говорю, о бесчеловечной арифметике: семеро под гусеницами - не двести... Но я смог! Я решился на это простейшее сволочное действие! Больше не смогу. Больше на такое у меня нет сил, Роман.- Помолчал, неприязненный взгляд сменился пытливо-проникающим:- Второй раз, Роман, ты бы смог?

- Что ты мне душу вяжешь! Все зависит от обстановки. Командир обязан это делать, иначе он не командир...

Еловских сопел и разглядывал Романа хмельными глазами. Навалился ребрами на столешницу, погрозил пальцем:

- По харе вижу - сможешь... Второй, третий и пятый раз сможешь. А я нет. Кончился во мне командир, под Вилкавишкисом дух выпустил.

- Вспомнишь своих ребят,- с надсадной тоской произнес Хасан Костяев,горло перехватывает. А если всех вспомнить? Миллионы в земле зарыты! От такой мысли сердце не должно выдерживать, а оно выдерживает, жить велит, драться до победного конца.

Роман прикрыл глаза, вздохнул и, будто досадуя на что-то великое и мудрое, но поступающее вопреки своей сущности, продекламировал:

- "Что ела ты, земля,- ответь на мой вопрос,- что столько крови пьешь и столько пьешь ты слез?" Сто лет назад написано. Сейчас слез и крови больше...

- Напишут и об этой войне, не хуже напишут,- убежденно сказал Костяев.

- Все стихотворение - две строчки,- продолжал Пятницкий,- а какая страшная картина! Будто убитые за все войны человеческой истории враз в один голос спросили. Только земля тут ни при чем. Дождями, солнцем была бы сыта, а люди кровью ее, кровью... Своей кровью. Наши потомки будут ужасаться тому, что творилось. Им мало будет наших писем, стихов, книг. Антропологи найдут способ, как из атомов распыленной под солнцем мертвой человеческой плоти воссоздать, вернуть к жизни хоть одного фронтовика, чтобы спросить его: как вы могли все это вынести и победить? Услышать свидетельство не от бессловесных, немых, бесплотных документов - от живого человека.

- Оставлю в гильзе записку,- сказал Еловских застоявшимся голосом,чтобы меня первого воскресили.

- Не надо воскресать, Павел,- с улыбкой возразил Костяев.- Раскаешься. Из четырнадцати миллиардов нервных клеток, что имеет человеческий мозг, умственной работой мы занимаем только семь процентов. У тех, которые тебя оживят, разовьются все четырнадцать миллиардов. И будешь ты перед ними дурак дураком. Олигофрен, одним словом.

- Нет, Костяев, хоть вполглаза глянуть, что там за нашей смертью, за какие коврижки мы умирали.

В это время растворилась дверь, всунулся ординарец капитана Костяева.

- Сальников идет! - испуганно предупредил он.

- А-а, вы здесь, соколики! - голосом городничего приветствовал своих комбатов вошедший следом за бдительным солдатом капитан Сальников.- Как, голубчики, поживаете?

Толстоногий, широкогрудый, бренча расшатанными дощечками паркета, он прошел к столу, потряс одну флягу, другую.

- На который заход нацелились?

- Шабашим, товарищ капитан,- улыбнулся Костя-ев.- Но с вами... Галимзянов, марш за резервом!

Ординарец рванулся к двери, но Сальников вытянутой рукой преградил ему путь.

- Не надо. Мы у Сергея Павловича коньячком побаловались. На вашу сивуху теперь не потянет.

- Как хотите. Было бы предложено.

- Спасибо, Костяев. На огонек зашел. Опасение возникло - не засиделись бы.

- Напрасно вы так, товарищ капитан,- успокоил комдива Еловских.- Не у тещи, поди...

Глава двадцать четвертая

"Студебеккер" натужно гудел и спячивался. Подфарники скудно отодвигали кромешную тьму, освещая понизу корявые стволы яблонь, неухоженность садовой земли. Ветви деревьев скребли борта и брезентовый верх кузова. Под колесом что-то захрустело, машину качнуло.

Взвизгнули тормоза. Старшина Горохов, чертыхаясь, поспешил к машине и стал колотить кулаком в дверцу кабины:

- Конопатый! Чтоб тебя мама разлюбила. Куда прешь, не видишь?

Коломиец высунулся из машины, разглядел старшину и, огрызаясь вполголоса, спрыгнул на землю. Хлопнул в сердцах дверцей, пошел посмотреть, что так разволновало Тимофея Григорьевича.

- Любуйся! - кричал Горохов, тыча лучом фонаря в задние скаты. Поплясывая конусом света, показал развал мешков и ящиков.

- А, сатана вас углядит в темноте. Нашли, где каптерку...успокаиваясь, упрекнул старшину командир отделения тяги.- Хорошо, хоть консервы давнул, мог бы вас вместе с писарем.

- Замолкни, дура коричневая,- проворчал Горохов и стал уточнять потери от содеянного Коломийцем.

Урон был невелик. Старшина, облегчая себя воркотней, сказал:

- Колька, за это безобразие я тебя "наркомовской" лишу... Спячивай сюда. Курицын сын, и вся шоферня у тебя такая...

Ориентируясь на свет машины, натыкаясь на ветви, прибежал восторженно-довольный Алеха Шимбуев. Не опуская согнутой руки, которую, чтобы не остаться без глаз, держал у лица, Алеха радостно доложил:

- Дядька Тимофей, тут изба - что надо! Совсем целая. Шесть комнат, всю батарею разместить можно. Две я досками подпер - комбату и под каптерку. Надо перетаскать шмутки.

Старшина посмотрел в ту сторону, откуда заявился Алеха. Отдаленные плотной темнотой, там изредка вспыхивали запретные огни фонарей, обрисовывая квадраты окон. Пушкари обследовали жилье, спеша приткнуться, уснуть, забыться перед новыми заботами.