— Профессор Пфальц будет оправдан. Сам прокурор отказался обвинять его...
Граф страдал за Левинэ — как долго, как мучительно это ожидание приговора!
Левинэ сидел с газетой в руках. Но он не читал. Он думал. Почему тот караульный солдат, тот крестьянский парень, пришелец из нищеты полей и лесов, оказался тюремщиком, а не другом? Почему не удалось сделать таких вот парней живой опорой рабочему, революции? Почему жило в сознании недоверие к лачугам и хижинам крестьян? Здесь, может быть, таится нечто гораздо больней клеветы прокурора... Неужели поздно уже додумать эту боль до конца? «Мы, коммунисты, все — мертвецы в отпуску»... Эта фраза была вполне, может быть, уместна тут, на суде, но все же откуда прорывается подчас такая почти безнадежность, обреченность? Не она ведь руководила его жизнью, его поступками!.. Но где этот парень? Он уже почти распропагандирован. Утром он был тут, в охране. И Левинэ поднялся, шагнул к солдатам... Он был полон желания довершить начатое...
Но тут тишина вошла в зал вместе с судьями.
Медленно, во главе с седобородым председателем, вступили они в зал из совещательной комнаты.
Председатель начал читать приговор...
...Товарищ Фриц ринулся к выходу — телеграммы! Телеграммы! Срочно! Весьма срочно!
Вслед ему, подгоняя, ударил ответный возглас Левинэ:
— Да здравствует мировая революция!
Товарищ Фриц мчался в редакцию.
Если б Гофман был в Мюнхене! Но как раз на дни суда глава правительства уехал на отдых в Швейцарию. Он устал, он имеет право на отдых, спора нет,— но какой ужас! Он, единственный во всей Баварии, может задержать, отменить приговор. Успеет ли он ответить?
— Это беззаконие,— шептал граф своему коллеге, сидевшему рядом, и разводил руками в смятении. — Это огромное несчастье. Это нарушение закона!
Приговор прочитан. Это значит — все валится в пропасть, все летит к черту, жизнь людей предоставлена произволу! У графа кружилась голова. Он боялся взглянуть на Левинэ. Выходит так, что тот оказался прав в своих утверждениях. Он находил в себе такую нежность к Левинэ, какой не должен испытывать баварский адвокат.
— Это противозаконно,— повторял он, спасаясь от этого опасного сочувствия.
Он был сейчас похож на жалкого, загнанного, растерянного медведя, одиноко стремящегося спасти свою шкуру. Но медведь осужден в Европе на вымирание, на истребление.
Эльза шла к профессору Пфальцу, освобожденному уже из-под стражи. Пфальц глядел на нее пустыми глазами. Цветистый луг! Любовь! Куда приткнуться жалости и милосердию в этом обезумевшем мире?.. Приговор был ясен:
«...Все мероприятия, предпринятые Евгением Левинэ имели своей конечной целью преобразование всего правового и экономического строя и создание коммунистического государства. Левинэ сам категорически заявил, что берет на себя полную ответственность за все эти действия, которые представляют собой преступление, именуемое государственной изменой. Левинэ был чужеземцем, вторгшимся в Баварию, государственно-правовые отношения которой его ни в какой мере не касались. Oн преследовал свои цели, совершенно не считаясь с благом населения в целом, хотя он знал, что стране настоятельно необходим внутренний мир. При своей высокой умственной одаренности он отлично сознавал все последствия своих действий. Когда человек так играет судьбой целого народа, то можно с уверенностью сказать, что его действия проистекают из бесчестного образа мыслей. На этом основании обвиняемому отказано в признании смягчающих вину обстоятельств. Суд, напротив того, считает строжайшее наказание необходимым актом правосудия. Принимая во внимание все вышеизложенное, согласно ст. 3 закона о военном положении, суд приговаривает обвиняемого к смерти».
Слово «трусость» не участвовало в приговоре. Оно было снято речью Левинэ.
Уже счастье рождается на земле. Еще недолго — и свет озарит все человечество. Но ему не дано дожить до этого. Жаль, приходится умирать на пороге. Но все же упасть удается головой вперед, в будущее!
— Да здравствует мировая революция! — воскликнул Левинэ.
Розалья Владимировна, не шелохнувшись, выслушала приговор сыну. Выражение высокомерия и строгости не изменило ей. Молчаливая, суровая, села она с дочерью в коляску, которая ждала ее у здания суда. Держась все так же прямо и уверенно, она взошла по лестнице гостиницы, отворила ключом дверь — и тут, в номере, кончилась выдержка.
Розалья Владимировна упала в кресло, потом вскочила и, держа кулаки у висков, заголосила, как в далекой юности: