Наваждение! Галлюцинация! Это совсем не та!... Какой-то фат уже успокаивал ее:
— Левинэ-Ниссен? Да он уже попался. Сам видел. Жуткая физиономия.
При этих словах профессор Пфальц дернулся со стула, словно собираясь бежать. Но, овладев собой, он остался за своим столиком и даже принудил себя допить чашечку кофе. Затем расплатился, встал и, стараясь не торопить шаг, двинулся к выходу. На площади он остановился и, сдвинув мягкую свою шляпу к затылку, ослепительно белым платком отер внезапно вспотевшее тщательно выбритое лицо.
Нет, тут не до любовных воспоминаний, не до уюта! Ведь сколько раз зарекался он ходить в этот проклятый сад! Вечно что-нибудь здесь услышишь такое!.. И он быстро зашагал туда, где зеленые шапки Фрауенкирхе вздымались на многометровых башнях над крышами старых домов.
Зачем он-то ввязался в это страшное дело? Тоже герой выискался! Что ему до этого политического безумца? И это он, он сам уговорил своих друзей дать приют опасному беглецу, как бедному студенту! Он и своих друзей подверг смертельной опасности!
— А-а-а! Это невыносимо! Это ужасно!
Когда наконец исчезнет из Мюнхена этот Левинэ — в Австрию, в Швейцарию, а лучше всего — в свою Россию? Только бы скорей! Сон и аппетит покинули профессора Пфальца с того дня, как он принял участие в судьбе Евгения Левинэ.
Но кто бы мог подумать! Фат, любимец всех висбаденских и гейдельбергских девчонок стал коммунистическим вождем! Что делается с людьми! Куда идет человечество?!.
— А-а-а! Это ужасно!
В Гейдельберге этот фат — ну, правда, это было очень давно, лет пятнадцать, даже больше, тому назад,— этот теперешний вождь дрался на дуэли из-за девчонки. До сих пор у него рубец над левой бровью. Юность! Но уже тогда, оказывается, он был революционер. Уехав в Россию, он, говорят, совершал там террористические акты. Но все-таки он всегда отличался удивительными способностями. Один из талантливейших учеников профессора Пфальца! О, на плечах у него голова, а не печной горшок! Но для чего он отдал свою голову безумному делу восстаний? Он мог бы стать ученым, писателем — он так прекрасно владеет стилем! Такой способный был юноша! Такие блестящие подавал надежды! Непонятно! Решительно непонятно! И в смятении чувствовал профессор, что, начнись все сначала,— и вновь он ввязался бы в это рискованное предприятие. Как быть, если он полюбил и не может разлюбить этого государственного преступника, за поимку которого полиция назначила награду в десять тысяч марок?
А вдруг слух на этот раз правилен, и Левинэ действительно арестован? И неожиданное облегчение почувствовал профессор Пфальц. Арестован — и по крайней мере конец всему. Но, значит, схватили и этого славного художника, в мирную семью которого профессор, как бомбу, вбросил этого Левинэ?
— А-а-а! Это невыносимо!
Улицы оборачивались испуганным глазам профессора пестрыми добровольцами, отрядами регулярных войск, группами арестованных рабочих. Под грозным конвоем арестованные шагали угрюмо и напряженно, не глядя по сторонам, с поднятыми к помятым кепкам руками.
— Эй, подымайте выше руки, вы, собаки!
Один рабочий пошатнулся, побледнев, — удар прикладом пришелся ему под ребро.
Нет, не пощадят! Нечего и обращаться за милосердием! Еще, чего доброго, и его схватят или, еще того лучше, десять тысяч марок предложат!
Но если арестовали Левинэ, как сообщить об этом его жене, его несчастной жене, тоже коммунистке? А если и она арестована, то что делать с малышом, с их трехлетним сынишкой? Родители называют этого мальчика странным русским именем — «Паскунишка».
— А-а-а! Это Ужасно! Это невыносимо! Профессор Пфальц чувствовал — на этот раз слух правилен: Левинэ арестован.
Левинэ не помнил, как и когда он заснул, провалился в черную, без снов, могилу. Проснулся он поздно утром. С изумлением, как только что рожденный, оглядывал он комнатный мир. В этом мире господствовало солнце. Разноцветные блики весело прыгали на обоях и по потолку. В открытые окна врывалось все разнообразие звуков весенней — как будто ничего не случилось! — жизни. Дни Баварской советской республики ощутимо уплывали в прошлое. Надо уже оглядываться на них, как на уходящие за поворот берега с несомой быстрым течением лодки. Уже никогда больше не улыбнется Эгльгофер. Никогда не вернутся в строй погибшие товарищи. Это «никогда» знакомой тяжестью уместилось в душе.
Голова не болела больше. Ясность наступила в мозгу и во всем теле. Жизнь продолжалась. Надо было вымыться, одеться, побриться, постричься, совершить все необходимые, еще вчера казавшиеся столь неуместными, движения. Сегодня не было отчаяния во всей этой встрече весеннего солнечного утра. Тело возрождалось к жизни.