Выбрать главу

Японка не поняла меня и перешла к Чахо. Сказала, что это — русский классик, сочинивший много историй про людей, хотя больше всего ей нравится про собаку. Я заподозрил Тургенева, но она настояла, что классика зовут Чахо.

А как зовут собаку, улыбнулся я. Не Муму?

Пёсик был без имени, улыбнулась и она, но выглядел «вот так».

С этими словами японка оглянулась сперва на Грабовского и убедилась, что тот продолжает стоять перед Марией и объяснять толпе технику непорочного зачатия. Потом решительно шагнула ко мне и раскрыла сумку, из которой на меня пялился крохотный шпиц. Белый.

Моя реакция тоже была поэтапной. Сначала я обомлел. Потом пролепетал, что классика зовут Чехов, а рассказ называется «Дама с собачкой». Сияя, она вставила, что всю жизнь воображает себя этой дамой, но обзавелась собачкой только вчера.

Как только я снова изобразил на лице недоумение, японка заверила меня, что собачий карантин на вывоз не распространяется.

Я думал уже о неочевидном. И о том, что за очевидным не поспеваю.

Не поспел и за тем — почему вдруг Грабовски шагнул ко мне и извинился. Сперва показалось, будто пришёл забирать у меня японку. Выяснилось вспомнил обо мне из вежливости. Я ответил, что уже ухожу, но вернусь молиться в сочельник, поскольку эта церковь набита людьми не только в Рождество, но и в будни.

Грабовски — в нечётком квадрате своём — рассмеялся:

— Приходите хоть в Рождество! Всё равно усажу вас в седилию!

Я снова опустился на мраморную полку:

— Куда?! Вы имеете в виду «s-e-d-i-l-i-a»?

— Обещаю!

Потом я постепенно выговорил:

— Отец Грабовски, что такое «седилия»?

— Место, на котором вы сидите! Самое почётное! Рядом с алтарём!

6. Нет ничего более постоянного, чем отсутствие

На съезд консерваторов я не пошёл в тот день. Не пошёл и в следующий. Не брился, не ел и на лондонские звонки не отзывался. Мне было некогда: я наконец расписался — и через неделю рукопись была завершена.

Но расписал я не ту историю, на которой застрял. Не о Стиве Грабовском.

О другом человеке.

Подобно каждому, меньше всего на свете мне известно о самом себе. О том как устроен мой собственный мозг. Поэтому, кстати, претендуя на понимание мироздания, никто не способен понять свою судьбу. Познавшие бога не знают себя, и в несуществующем каждый идиот разбирается лучше, чем в своих ощущениях.

Ещё до возвращения в гостиницу, направляясь к выходу из церкви Грабовского, я — неожиданно для себя — вспомнил Анну Хмельницкую, которую три года назад встретил мимолётно в городе Сочи. И никогда с той поры не видел.

В тот день ей исполнилось двадцать два — и все эти годы она прожила у моря. Имея о счастье смутное представление и догадываясь лишь чем оно быть не может, там, в Сочи, Анна его и дожидалась. Поначалу ей думалось, что оно набежит нечаянно — без предупреждения и её участия. Как волна. Так однажды и случилось, но поскольку счастье не устоялось и схлынуло, Анна убедила себя, будто вечный праздник придёт только если выйти к нему навстречу.

Убеждений, включая это, было у неё мало. Как благодаря непредрасположенности к мышлению, так и полной незаинтересованности в нём. Быть может, как раз поэтому — больше, чем кто-либо ещё — она и утвердила меня в подозрении, что любая судьба связана с любою другой. И связана через энергию, которую рождают наши ощущения. Причём, связаны мы не только с такою судьбой, которая где-то была или есть, но даже с той, которая пока не случилась и никогда не случится.

С нею, наверно, мы и связаны особенно прочно и долго, ибо нет ничего более постоянного в мире, чем отсутствие.

7. Несмотря на занятость, выяснял смысл жизни

За исключением цвета глаз, орехового, и объёма ягодиц, впечатляющего, Анна походила на актрису, в которую, будучи подростком, я был безответно влюблён. Ответить актриса не смогла по разным причинам. Из несерьёзных запомнились две: привязанность к мужу и незнакомство со мной.

То была уже моя вторая безответная любовь. В отличие, однако, от первой, — к литературному персонажу, — я воспринимал её как плотскую, благодаря чему она быстро истратилась.

Тем не менее, вспомнив о ней, я сразу же заблаговолил к Анне, и хотя глупость всё ещё удручает меня, умственную немощность девушки пришлось оправдать тем, что думать — дело трудное, и многие вырабатывают иные привычки.

Быстрых мыслей зато, по её же признанию, у Анны было больше, чем остановившихся и вросшихся в мозг, — чем убеждений. Кроме названного только два: счастье не в красоте и Севастополь будет принадлежать России.

Когда именно будет — Анна не знала, но не сомневалась, что Украина расстанется с ним навсегда. Интерес к судьбе этого города я приписал сперва его региональному родству с Сочи. Причина оказалась более интимной, повязанной, кстати, с первой, нечаянной, волной счастья.

Выглядело оно как сова, ибо у сов голова склонена вниз, чтобы уши слушали лучше. Главное оружие у них — не глаза. На всех трёх карточках мужа, которые Анна мне показала, голова у него свисала на грудь, что — если б не сдвинутость ушей к центру лица плюс незаметность глаз — я бы тоже объяснил высоким ростом юноши и производным стремлением уместиться в кадр.

Когда я высказал догадку, что он не столько высматривает мир, сколько выслушивает, Анна согласилась: несмотря на занятость, муж, действительно, постоянно пытался выяснить смысл жизни. Хотя родился с недостающим ребром.

Родился же как раз в Севастополе, в семье непрямого отпрыска Богдана Хмельницкого, женатого на русской молоканке. Хотя связь со знаменитым предком была не прямая, отец его — помимо национализма — унаследовал от гетмана жестокость, и однажды забил жену до смерти. Не исключено — в приступе анти-русского психоза. Совершенно непонятного, ибо, будучи патриотом, гетман домогался именно союза с Россией. Видимо, женоубийца спутал предка с другим патриотом.

Так или иначе, поскольку его сразу же упекли за решётку, сын, которого в честь предка тот назвал Богданом, не успел заколоть отца коллекционным ножом.

Этих ножей, охотничьих, в доме было одиннадцать. Они лежали в сафьяновой коробке, а подарил их отцу — за славную фамилию — писатель с пышными запорожскими усами из делегации канадских украинцев. Богдан наловчился орудовать ими так ловко, что, сжав между пальцами острое жало лёза и размахнувшись, всаживал снаряд с пятнадцати метров в любую крохотную цель, а второй нож — в звенящую рукоять первого.

Не найдя себе выхода, ненависть к отцу мгновенно разрослась у него в презрение ко всем хохлам — и, отказавшись от призыва в украинскую армию, он бежал из Севастополя в Сочи, где сразу же влюбился в русскую красавицу.

Красавицей Анна считала себя и сама, а потому поверила Богдану, что, хотя ему, как и ей, исполнилось тогда лишь девятнадцать, любить её он будет вечно. К перспективе непроходящей любви она отнеслась как к счастью, и, вопреки бурным возражениям родителя, доцента Сергея Гусева, пошла за юношу замуж и даже сменила фамилию.

Из всех людей, к которым Анна присматривалась в надежде угадать кто из них способен любить по-настоящему, именно Богдан показался ей человеком, кого она — искренней, чем других — могла бы полюбить в ответ.

8. Славяне медлят с освобождением Европы

Доцент Гусев, кстати, ни против недостающего ребра, ни против хохлов ничего не имел. Наоборот, если что и раздражало его в женихе, то антиукраинская воинственность. До падения Союза Гусев преподавал в экономическом институте истмат и не подозревал, что колесо истории может раскрутиться обратно, а славяне — оспаривать друг у друга города и корабли. И не потому, будто считал славян лучше других, а потому, что им, мол, и выпало выстрадать истины, неугодные стяжателям. Он даже переживал, что славяне медлят с освобождением Европы.