Выбрать главу

Это чувство обострилось у него в самое неподходящее время — с перестройкой, но именно тогда с ним и произошла драма, определившая его враждебное отношение к замужеству дочери. Отношение было бы иным, если бы в спорах с отцом Анна не ссылалась на настоящую любовь. Она как раз доцента и взбесила, ибо в самом начале перестройки его жена, тоже красавица с теми же ореховыми глазами, сбежала с гостившим в Сочи французским экономистом, наделённым исключительно большим носом благодаря смешению в его кровях галльских и еврейских генов.

Собственно, бежала она неспеша, поскольку гость, прибывший в тот же институт по программе «ноу-хау», прожил в городе три месяца. Всё это время он убеждал жену доцента Гусева, работавшую там же в отделе внешних связей, что она напоминает ему покойную мать родом из Севастополя, а поэтому — если бросит мужа и уедет с ним к другому морю, в его родовое шато в окрестностях Марселя, — он её полюбит по-настоящему и навечно.

Непонятно во что именно сложились её чувства к французу, но, объявив доценту о решении покинуть семью и родину, жена сослалась как раз на перспективу истинной любви. В своей драме Гусев — больше, чем эту перспективу — винил три обстоятельства. Во-первых, он был намного старше жены, тогда как француз, будучи младше неё, баловал её кунилингусом. Во-вторых, к этому времени стяжательство уже поощрялось в обществе. В третьих же, новое институтское начальство, которому Гусев пожаловался на француза, выказало агрессивный либерализм.

Обескураженный подобной же реакцией городского руководства, Гусев начал жаловаться в Москву, чем и загубил уважение к себе со стороны жены, хотя ни разу не снизошёл до того, чтобы обратить её внимание на еврейское происхождение француза. Сам факт обращения к Центру сделал его в глазах жены смешным и ненавистным.

Ему, кстати, самому было неловко занимать внимание Центра персональным вопросом. Свои факсимильные послания он разбавлял поэтому изложением искренних убеждений о пагубности сближения с Западом. Доцент призывал не поддаваться запугиваниям звёздной войной, называя их блефом, — и пойти, пока не поздно, на Европу, которая, мол, не станет ломать голову над выбором red или dead. А потом уже, прибрав её к рукам, можно и перестроиться. Пусть и частично, но вместе с ней.

Гусев даже изложил Центру, что это единственно благородная тактика, ибо вопрос — в последний раз! — стоит ребром: каким же всё-таки быть человеку? Свободным в своём мерзком стяжательстве, как сейчас, или свободным от того, что делает его мерзким?

Москва либо не читала его записок, либо нашла их ошибочными и столь резко ускорила братание с Западом, что ещё до отбытия француза институт оказался на хозрасчёте, а Гусев — за его стенами. Он растерялся. Потом перестал сопротивляться истории и пришёл к выводу, будто всё на свете обстоит именно так, как кажется сегодня, а не так, как казалось вчера. За неделю до отъезда жена перебралась жить в гостиницу к французу, а Гусев, к её удивлению, безропотно подписал все нужные ей документы.

Её это так умилило, что при расставании с семьёй накануне вылета в Москву она прослезилась. На слёзы навёл её Гусев, — не дочь. Ей как раз она обещала скорую встречу в окрестностях Марселя и замужество за таким же приличным французом из евреев.

Прослезилась и Анна. Не из-за прощания с родительницей, которую уже презирала и считала дрянью, а из жалости и любви к отцу.

9. Не там, где пребывает всё, а в другом месте

Тем не менее с его возражениями она не посчиталась, когда через два года после отъезда матери вышла за Богдана. Почему отец возражал — так и не поняла: то ли, действительно, не верил в любовь и поэтому велел не спешить с замужеством, то ли, выйдя на пенсию по непригодности к новой жизни, боялся одиночества.

Анна с мужем поселились в общежитии пищевого техникума, куда она поступила из соображения, что каждые сутки население земли прирастает на большее число людей, чем проживают в Сочи, а натуральное продовольствие, наоборот, иссякает. И что продуктов во всём мире хватило бы только на полтора месяца. Техникум обещал научить не только тому как поспеть за историей, но и как придать искусственной пище свойства настоящей.

Богдан очень удачно нанялся на строительство дачного дома для бывшего сочинца, разбогатевшего на Западе еврея по фамилии Цфасман, который вернулся на родину и учредил два супермаркета.

К этому времени доцент Гусев смирился с утратой и жены и веры, переживая теперь только потерю зубов. Кстати, из-за дурного питания. Услышав, однако, о возвращении Цфасмана, он разгневался, ибо до репатриации в Германию тот считался крупнейшим хапугой в системе городского нарпита. Хотя от обобщений относительно национальности возвращенца Гусев удержался и в этот раз, Богдана он назвал рабом и объявил, будто жизнь пошла не в будущее, а, наоборот, во времена, о которых сам он, родившийся уже при социализме, знал понаслышке.

Молодожёны возмутились. Анна разъяснила отцу, что приличные супермаркеты — лучшая защита от заболеваний дёсен, а Богдан зарёкся, будто старые времена пройдут для него быстро и рабом он будет недолго: как только получит российский паспорт, пойдёт сразу в будущее — в береговую охрану. Если не заметят, что недостаёт ребра.

Доцент прикрыл ладонью пустые дёсна и в недоумении вышепелявил трудный вопрос: кого именно Богдан будет охранять в будущем на этих берегах? И от кого?

Юноша, повторила мне Анна, разбирался во всём и смог бы ответить тестю по-всякому. Сослаться хотя бы на украинских националистов. Но ответил как в лучших песнях: её он и будет охранять на этих берегах, Анну Хмельницкую!

Он и вправду охранял её.

Поскольку время пока стояло невоенное, украинцы Анне не угрожали. Но врагов хватало и без войны. Богдан охранял её, например, от заезжих охотников за любовной наживой, которых Анна раздражала красотой и которые, в отличие от сочинских, не ведали, что он — метатель кортиков.

Ещё, например, от подруг, не умеющих интересоваться главным, а только хлопающих глазами, зашпаклёванными заморской дуростью и сажей.

Или, наоборот, от людей, расписывавших будущее на каком-то самодельном наречии, но ни разу это будущее не видевших.

Или, ещё наоборот, от тех, кто живут без усердия.

Даже — от удушающих воспоминаний о матери во сне или наяву.

Единственное, однако, от чего Богдан не мог оградить Анну — это от того, что находило на неё именно между явью и сном, в тот краткий промежуток, пока, уже отдалившись от существующего, она ещё не прибыла в сон. Это время обособилось в её жизни давно, и поначалу она боялась его, ибо оно вводило в мир, ни на что не похожий. Иной, чем правда, но правдивей, чем сон, — он страшил Анну своим несуществованием. Точнее, — тем, что находился не там, где всё на свете пребывает, а в другом месте.

Потом она не только перестала бояться этого промежутка времени, но в его ожидании и проживала часто своей день. Он обрёл для неё такую же самостоятельность, как явь и сон. Иногда даже казалось, что он — не они содержит в себе главное. Поэтому когда в её жизнь стал входить Богдан, а особенно когда её осенило, будто он и есть её настоящее счастье, Анна насторожилась из опасения потерять этот мир и связанные с ним ощущения.