Толкуя о разных проблемах, дядя Иосеф почти всегда рисовал своим слушателям битву двух противоборствующих сторон: сыны Света сражались с сынами Тьмы. Он утверждал, что был одним из первых, если не самым первым, кто четко отделил Свет от Тьмы, заклеймил позором тех, кто того заслуживал, и, выступая один против множества, вел праведную войну, в то время как лучшие из друзей нашептывали ему на ушко, что не следует подвергать опасности свое доброе имя и положение. Но он никого не слушал, он поднялся навстречу буре, он находился там, где поставила его собственная совесть, в соответствии с принципом «здесь стою и не могу иначе». Ненавистники обливали его грязью, вредили ему всеми способами, праведными и неправедными, он испил горькую чашу яда, бед и невзгод, но, в конце концов, правда восторжествовала. Как известно, время все расставляет по своим местам, и в итоге вновь и вновь оказывается, что те, кто в меньшинстве, — они-то и есть праведники, и не всегда стоит идти за большинством, ведь совесть и гору одолеет.
— Вот здесь с нами ребенок, единственный сын Фани и Иехуды Арье, столь дорогих мне, маленький Амос, мальчик умный и благородный, нет ему равных, хоть порой он и слишком уж шумный, и за ним числятся всякие шалости… Ведь мальчик назван так в честь Амоса из Текоа, «надрезающего плоды сикомор», как сказано о нем в Священном писании, пророка Амоса, на которого снизошел высший дух, и выступил он с гневными обличениями против всех вельмож Самарии. Говоря языком Бялика, «не сбежит человек, мне подобный…» В этом его стихотворении, кроме мужества и морального превосходства, есть еще и тонкая ирония, некий крестьянско-народный выпад против сильных мира сего, против властей предержащих. И, между прочим, «надрезать плоды сикомор» — это значит «проводить по ним ножом», чтобы ускорить их созревание, и, думаю, не будет с моей стороны преувеличением, если скажу вам, что в свое время я лично немного помог Элиэзеру Бен-Иехуде связать это единственное в своем роде слово, звучащее на иврите как «болес» (надрезать) со словом «балус», что означает «нечистый», «загрязненный», «смешанный», «расстроенный» и даже «испачканный», «опороченный», «загноенный», unrein, gemischt, mede, malpropre, unclean, mixed. И понапрасну тяжко трудились мудрецы Кройс, Когут и Леви, ища здесь иранский или греческий корень, их толкования — натяжка, чтобы не сказать, что они искусственны во всем. Но как мы вдруг пришли к Кройсу и Когуту? Разве мы говорили не об Элиэзере Бен-Иехуде? Он пришел ко мне однажды субботним утром и сказал: «Послушайте, Клаузнер, ведь мы оба знаем, что секрет жизнеспособности живых языков заключается в том, что они вбирают в себя из других языков и усваивают слова и понятия — почти все, что попадается под руку, переваривают их целиком, со всеми потрохами, мнут и гнут их по своей собственной логике, в соответствии с собственной морфологией. А узколобые пуристы всех мастей, по глупости своей, грудью встают на защиту нашего языка, стремясь не допустить проникновения в него чужеземных слов. При этом они не улавливают и не помнят о том, что наш язык с самого начала насыщен словами, пришедшими из полудюжины других языков, и мы сами не подозреваем, что слова эти когда-то были усвоены ивритом. Подобный процесс жизненно важен для любого языка, а уж для возрождающегося иврита — тем более». И я ответил Элиэзеру Бен-Иехуде: «Как раз подобные процессы содействуют обогащению основ морфологии, синтаксиса, фразеологии, короче — они служат духу языка, его “geist”, его “esprit”, самой глубинной его сущности, той, что вечна и неизменна».
Я уже писал об этом десятилетия назад в своих тетрадях «Язык иврит — живой язык». Эти свои тетради, переработав их, я вновь опубликовал здесь, в Эрец-Исраэль, и уже слышал от целого ряда людей, чье мнение для меня весьма важно, что эта публикация открыла им глаза, настроив их «языковые часы» на более точное время. Это я удостоился услышать от самого Зеева Жаботинского, а также из уст некоторых мудрых ученых Германии, эрудитов, знатоков сокровищ древнего иврита, — еще до того, как фашизм и национал-социализм сделали для меня абсолютно невозможными какие-либо контакты со всем тем, чего коснулась хотя бы тень «немецкого духа». А ведь — к моему сожалению и нашему стыду — совсем не так повели себя некоторые из моих коллег, идейные вдохновители общества «Брит шалом», создавшие в нашем Еврейском университете атмосферу немецко-пацифистскую, атмосферу космополитическую и антинациональную. А нынче они прямо с ног сбиваются, все силы прилагают, дабы выдать Германии полное отпущение грехов за горсть немецких марок или за тевтонские коврижки. Даже сосед наш, писатель, что живет на нашей улице, даже он примкнул к этим миротворцам, и вполне вероятно, что сделал он это потому, что будучи человеком прозорливым, хитроумно рассчитывает, что его присоединение к секте «Брит шалом» принесет ему международное признание, увеличит его популярность.
Но как это вообще мы сбились с пути и пришли к Германии, к Буберу, к Магнесу, к Агнону, к партии МАПАЙ? Разве не вели мы разговор о пророке Амосе, которому я собираюсь посвятить статью, и статья эта перевернет с ног на голову немало затертых, чтобы не сказать насквозь фальшивых, клише, начало которым было положено некоторыми мудрецами Израиля, которым так и не хватило разума, чтобы увидеть в израильских пророках то, что надлежало…
Ох, уж эти еврейские ученые мужи, занимающиеся иудаистикой, не уподобились ли они, как сказано в книге пророка Амоса, тучным, самодовольным, кичливым коровам Башанским…
Напомню, к примеру, о судьбе такого гиганта, как Перец Смоленскин. Чем была его жизнь? Странствия и нищета, страдания и лишения, и при этом он и писал, и сражался до последнего вздоха, и умер, в конце концов, в полном ужасающем одиночестве: ни одной живой души не было рядом, когда отлетала его душа…
А что выпало на долю друга и товарища моей юности, самого великого из поэтов последних поколений Шаула Черниховского? Разве здесь, в Эрец-Исраэль, не случались дни, когда наш великий поэт голодал, не имея куска хлеба — в самом буквальном смысле…
И вообще с самого начала моей литературной и общественной деятельности и до сего дня я всегда считал (и по-прежнему считаю), что сила и величие писателя обусловлены его пафосом, его постоянной войной со всем обыденным и общепринятым! Конечно, изящный рассказ и утонченные стихи — это вещи приятные, расширяющие наш кругозор, но они все-таки не считаются великими произведениями. От великого творения народ требует, чтобы несло оно в себе благую весть, пророчество, новый, свежий взгляд на мир, а самое главное — некий нравственный идеал…
Ведь всякое произведение, лишенное пафоса, лишенное нравственного идеала, в конечном счете, является, в лучшем случае, не более чем фольклором, орнаментом, милым художественным рукоделием, ничего не прибавляющим и не убавляющим. Таковы, например, рассказы Агнона, в которых порой можно найти некую прелесть, но в большинстве случаев не обнаруживаешь ни привлекательности, ни напряженных нравственных исканий, а только какое-то кокетство, и уж чего в них точно нет, так это вдохновения. И пронзительного слияния трагической эротики с трагической религиозностью наверняка не сыщешь в них. А что до нравственного пафоса, то у Агнона и ему подобных нет на него и намека. Не то, что в прозе Шнеура, — в противовес ему…