Эти соседи, собиравшиеся по субботам после обеда в нашем маленьком дворике на устраиваемые по русскому обычаю чаепития, были людьми довольно нескладными. Если возникала необходимость сменить сгоревший предохранитель или резиновую прокладку в водопроводном кране, либо просверлить небольшую дырку в стене, они отправлялись на поиски Баруха, единственного в нашем квартале, умевшего вершить подобные чудеса, за что и был он прозван у нас «Барух — золотые руки». Все остальные умели увлеченно, с риторическим пылом доказывать насущную необходимость возвращения — наконец-то! — еврейского народа к занятиям сельским хозяйством и производительным трудом: интеллигенции, утверждали они, у нас с избытком, но вот людей труда, простых и честных, нам явно не хватает. Но в нашем квартале, кроме «Баруха — золотые руки», почти не было простых работяг. Интеллектуалов, сворачивающих горы, среди нас тоже не было: все прочитывали кучу газет и все любили разглагольствовать. Возможно, кое-кто из них разбирался в некоторых вещах, а иные отличались остротой ума, но большинство так или иначе декламировало то, что вычитало в газетах, во всяких там памфлетах, манифестах и партийных изданиях. Мальчиком я мог только смутно догадываться, сколь велико расстояние между их энтузиазмом по поводу исправления мира и тем, как мяли они поля своих шляп, когда предлагали им стакан чая, или как ужасно они смущались и заливались краской, когда мама наклонялась (чуть-чуть), чтобы подсластить им чай, и скромный вырез ее платья слегка приоткрывался, как растерянно сжимались тогда их пальцы, словно пытаясь перестать быть пальцами.
Все это было из Чехова — особенно ощущение захолустной провинциальности: есть в мире места, где вершится настоящая, подлинная жизнь, далеко отсюда, скажем, в довоенной Европе. Там каждый вечер загоралось море огней, господа и дамы встречались в залах, отделанных деревянными панелями, чтобы выпить кофе со сливками; они спокойно проводили время в кафе под золочеными люстрами или, взяв свою даму под руку, отправлялись в оперу или балет. Они могли вблизи наблюдать жизнь великих артистов и художников, их бурную любовь и то, как разбиваются их сердца: вот, скажем, возлюбленная художника, которая вдруг влюбилась в его лучшего друга, композитора, и вот она стоит одна в полночь, с непокрытой головой, под дождем, на старинном мосту, отражение которого дрожит в речной воде…
В нашем квартале никогда не случалось ничего подобного. Такое происходило только за темными горами, где люди живут безудержно, безоглядно и беспечно. Например, в Америке, где роют и находят золото, где грабят почтовые поезда, пасут стада на бескрайних просторах, и тот, кто убьет больше всех индейцев, завоюет в конце концов красивую девушку. Такой была Америка в синема «Эдисон»: красивая девушка была тем главным призом, который доставался тому, кто стрелял лучше всех. Что делают с этим главным призом? У меня не было ни малейшего понятия. Если бы в этих фильмах было показано, что там, в Америке, все происходит наоборот: тот, кто подстрелит больше всех девушек, в конце получит в качестве приза прекрасного индейца, — я бы наверняка поверил, что таков порядок вещей, и с этим ничего не поделаешь. Во всяком случае, так это там, в тех далеких мирах, в Америке и других удивительных местах из моего альбома марок — в Париже, Александрии, Роттердаме, Лугано, Биаррице, Сан-Морице, в местах, где люди воодушевлены любовью, где они изысканно сражаются друг с другом, теряют все, отказываются от всего, странствуют, пьют в полночь, сидя на высоком стуле у стойки переполненных гостиничных баров, расположенных на городских бульварах, иссеченных дождем. И живут безоглядно и беспечно.
И в романах Толстого и Достоевского, о которых все беспрестанно спорили, герои тоже жили без оглядки и умирали от любви. Или во имя возвышенного идеала. Или от чахотки, либо от разрыва сердца. Вот и те загорелые пионеры-первопроходцы, обосновавшиеся где-то на галилейских холмах, они тоже живут без оглядки и расчета. В нашем квартале никто не умер ни от чахотки, ни от безответной любви, ни от идеализма. Все жили с оглядкой, не только мои родители. Все. Был у нас железный закон: не покупать ничего импортного, если только можно приобрести товар местного производства. Но, придя в бакалейную лавку господина Остера, что на углу улиц Овадии и Амоса, необходимо было все-таки выбрать между сыром кибуцным, сыром, произведенным компанией «Тнува», и арабским. Является ли арабский сыр из соседствующей с Иерусалимом деревней Лифта продукцией зарубежной? Сложно. Правда, арабский сыр был чуть-чуть дешевле. Но, покупая арабский сыр, не предаешь ли ты в какой-то мере сионизм: где-то там, в кибуце или мошаве, в Изреельской долине или в горах Галилеи, сидела девушка, одна из тех самых пионеров-первопроходцев, которые так тяжко работают, и, быть может, со слезами на глазах приготовила и упаковала для нас этот еврейский сыр — как же сможем мы повернуться к ней спиной и купить не наш сыр? Разве не дрогнет рука? С другой стороны, если мы объявим бойкот продукции наших соседей-арабов, то собственными руками углубим и увековечим вражду между двумя народами, и если вдруг, не приведи господь, прольется кровь, она будет и на нашей совести. Разве арабский феллах, этот скромный простой труженик полей, чья чистая душа не отравлена пока миазмами большого города, разве этот феллах — не смуглый брат простого и благородного мужика из рассказов Толстого! Неужели мы ожесточимся и отвернемся от его деревенского сыра? Неужели окаменеют наши сердца, и мы накажем его? За что? За то, что гнусная Британия и продажные арабские землевладельцы-эфенди науськивают этого феллаха против нас, против того, что мы создаем здесь? Нет. На этот раз мы определенно купим сыр из арабской деревни, который, между прочим, чуточку вкуснее, чем сыры «Тнувы», да и стоит немного дешевле. Но все-таки — кто знает, достаточно ли у них там чисто? Кто знает, как они там доят? Что будет, если выяснится — увы, с опозданием, — что в их сыре полно микробов?
Микробы были одним из наших самых жутких кошмаров. Как антисемитизм: тебе ни разу не доводилось своими глазами увидеть антисемита или микроб, но ты доподлинно знал, что они подстерегают нас со всех сторон, видимые и невидимые. Вообще-то утверждение, что никто у нас никогда не видел микробов, не совсем точно: я видел. Сосредоточившись, я долго и пристально вглядывался в кусочек залежалого сыра, пока вдруг не начинал видеть массу мельчайших движений. Как и гравитация в Иерусалиме, которая в те дни была намного ощутимее, чем теперь, так и микробы тогда были значительно больше и сильнее. Я их видел.
Легкий спор вспыхивал между посетителями бакалейной лавки господина Остера: покупать или не покупать сыр феллахов? С одной стороны, как написано в Талмуде, — «бедняки твоего города — в первую очередь», и потому наш долг покупать только сыры, выпускаемые компанией «Тнува». С другой стороны, в тех же священных книгах сказано: «один закон и вам и чужеземцу в пределах ваших», ибо «пришельцами были мы в земле египетской», — поэтому следует иногда покупать и сыр арабских соседей наших. И вообще, с каким глубоким презрением взглянул бы Толстой на человека, который покупает один сыр и не покупает другой лишь по причине различий религии, национальности и расы! А как быть с принципами универсальности? Гуманизма? Братства всех, кто создан «по образу и подобию»? И все-таки: какой урон сионизму, какое проявление слабости, какая мелочность — покупать арабский сыр только потому, что стоит он на пару копеек меньше, вместо того, чтобы купить сыр, сделанный пионерами-первопроходцами, которые из кожи вон лезут, отдают все силы, чтобы добыть хлеб из земли.